tjorn: (Солнце ванов)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] trapier в Птенец дракона

Рейнхард фон Фогельвейде стоял перед ней, невозмутимый, корректный, убийственно спокойный. С одной стороны, Марике не ждала его появления больше никогда. Она все поняла еще там, в ювелирном салоне. Марике не была дурочкой, да и что еще было неясно. Но больше она такой глупой не будет. Что он может сказать ей? Принести свои извинения? Не станет она тратить время на то, чтобы выслушать их.

Но извинений Рейнхард не принес. Он любезно поздоровался и шагнул мимо нее в дверь, не обращая внимание на то, что ему не рады. Вижу цель, не вижу препятствий. У Рейнхарда определенно была какая-то цель для этого визита, и он был намерен ее достигнуть. Марике понимала, что избавиться от него она сможет только когда он сам сочтет свою программу выполненной. Спокойно, совершенно не испытывая никакой неловкости, Рейнхард прошел в ее дом и устроился как обычно, без всякого напряжения. Марике села напротив него. Он сам все скажет, она была уверена.
Рейнхард не стал размениваться на лживые расспросы как у нее дела и формальные реплики о погоде.

Эскива заставила тебя вернуть кольцо )

tjorn: (Лето)
Случился он уже давно, ещё после прочтения пьесы. Но я отложила до выхода фильма. Да так хорошо отложила... что только сейчас нашла.:-))))
И вообще, это всё [livejournal.com profile] tec_tecky придумала!:-))))

А я вот теперь смотрю и думаю:
- Нет... ну, нет же! Даже, если и было бы, то - не так... семь лет разницы - это иначе выглядит... Но МОГЛО же ж быть! Лохматый, глазастый малыш и голенастая девчушка-подросток - вдвоём на заднем дворе большого дома, счастливые кратким мигом своей "брошенности" всеподавляющими мамашами... и тишиной, и мягким погожим весенним вечером, и непроизносимым, но очень ясным и тёплым чувством со-общности. Ну, и маршмэллоу, конечно.:-)
Два самых-самых близких друг другу человека на много миль вокруг... на много-много Вселенных вокруг...

Оригинал взят у [livejournal.com profile] alina_whoв S'mores дома
Планируем поездки на обозримое будущее. По мимо прочего - в лес с палатками. И сразу захотелось не ждать, а уже прямо сейчас ехать. Прямо сейчас ехать возможности нет, поэтому мы компенсировали дымком костра прямо дома, во дворе. Традиционное походное блюдо американских детей - s'mores.






























"Рецепт" здесь.
tjorn: (кто здесь?)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] tec_tecky в Т. Касаткина: 13 марта, четверг, в 19.00, лекция "Как Ф.М. Достоевский строит образ?" в Литинституте
Разрешили пригласить всех желающих:) - так что, кто хочет и кому нужно - приходите.

Ниже рекомендация от организаторов: явки и пароли:))

"Приглашать можно всех желающих, всех пропускают. На проходной охраннику, если он спросит, нужно сказать, что на "Клуб произаиков" идете, и все. - Вход в институт с улицы Большая Бронная. (Адрес: Тверской бульвар, д. 25), однако - от метро Пушкинская-Тверская нужно идти вниз по улице Большая Бронная (справа останется Макдональдс, сам институт будет слева)".

tjorn: (кто здесь?)
Я даже не могу сказать, с какой именно частью моей лично "Золотой библиотеки фантастики" это соотносится в наибольшей степени... Хотя первым, видимо - из-за развалин, на ум пришёл Лев Абалкин, молодой прогрессор, перенесший задавленный талант зоопсихолога с лосей и муравьёв на голованов....

Взято у [livejournal.com profile] _good_evening_ в Khan....
tjorn: (кто здесь?)
"Уши" у моего вопроса лежат в области шекспироведения. А именно - в области вопроса "достоверности" портрета Шекспира, который помещён в Первом фолио.
Мне просто пришло в голову намедни, что гравюра голландского художника Мартина Дройсхоута мне отчаянно напоминает жанр "их разыскивает милиция". Т.е. - фоторобот.Причём - составленный не с помощью специальной программы, а - по старинке, при помощи памяти и красноречия нескольких свидетелей и профессионального воображения одного рисовальщика. Чем, собственно, и является, на минуточку!:-)
То, что при таком подходе к делу возможны изрядные... отклонения от действительности - очевидно. Особенно, если изображаемый человек не обладал какими-то ... уникальными особенностями внешности. Вот, как прекрасный британский актёр Рори Киннер.
Надо сказать, что ответившие оказались внимательнее меня.:-) Я в первый момент просто не смогла ответить на вопрос о цвете глаз.:-))) Единственное, в чём была уверена - что не тёмно-карие.:-))))
Ну, и в остальном... пожалуй, единственная черта в лице Киннера, которая, для меня, выделяется из некоей... среднестатистичности (я - о лице, не о харизме!) - это лоб. Но людей с крупным, высоким и выпуклым, лбом немало. Вот и у Уильяма нашего Шекспира на гравюре тоже - вполне себе такой кошкобойный лобешник.:-) И лицо - круглое.:-))) Точнее - овальное.:-)))
К чему я это? Только к тому, что сам по себе факт некоей... искусственности лица на гравюре ещё не означает, что её не рисовали с живого человека. Точнее - с устных описаний об этом живом человеке нескольких людей, в разное время более или менее "плотно" с покойным контактировавших.

Собственно, всё.:-) И... добрый Боженька, не дай мне когда-нить кому-нить по большой нужде словесно описывать Рори Киннера!:-))))
tjorn: (вамп)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] b_a_n_s_h_e_e в Стены из Хрусталя
Мы с Кэрричкой [livejournal.com profile] chantfleuri снова принимаем поздравления - в издательстве "Алгоритм" вышла в свет вторая часть нашей вампирской дилогии.

"Стены из Хрусталя" - это мое самое любимое детище и единственная вещь из всего мною написанного, которую я перечитываю регулярно. Просто потому, что мне так нравится мрачный зимний Лондон 1882 года, где находится место для соверешенно диккенсовских сюжетов. Люди трогательно заботятся о вампирах, вампиры опекают людей, в общем, все счастливы - хотя бы раз в году! А там будь, что будет. Лорд Марсден, Верховный вампир Лондона, так вовсе моя тайная любовь, несмотря на то, что в последний раз книгу по естествознанию он открывал веке эдак в 13-м.

"Стены их Хрусталя" уже продаются в Лабиринте и московских магазинах (цены пока что высокие, потому книга еще с пылу с жару - со временем должны устаканиться). Обложкой мы с Кэрри очень довольны: надеюсь, это леди Маргарет с визитками (а не Берта с подарочным сертификатом сами-знаете-куда). Как и "Длинная серебряная ложка", роман проиллюстрирован гравюрами из английских журналов 1880х для пущей аутентичности.

Дружеский пиар всячески приветствуется и греет сердце авторам. Спасибо тем, кто уже написал рецензию на Лабиринте. Если вам есть, что сказать про "Ложку" и "Стены", мы будем очень рады вашим отзывам на Лабиринте, Лайвлибе и Озоне. Это нам и приятно, и полезно! А тому, кто сфотографирует книгу на полке, от меня отдельный реверанс, потому что сама я "Стены" еще нескоро увижу.



Аннотация )
tjorn: (кто здесь?)
Несколько позже он спрашивает одного старого учителя: «Как же ты это делаешь, когда помогаешь другим? К тебе часто приходят люди и просят у тебя совета в таких вещах, в которых ты не очень-то разбираешься. И тем не менее потом им становится лучше». Учитель говорит ему: «Не в знании дело, когда кто-то останавливается на пути и больше не хочет двигаться дальше. Ибо он ищет безопасности там, где требуется мужество, и свободы там, где правильное не оставляет ему выбора. Так он и ходит по кругу. Но учитель не поддается отговоркам и иллюзиям. Он ищет середину и там сосредоточенно ждет — как тот, кто подставил паруса ветру, — не придет ли ему слово, которое подействует. И когда к нему приходит другой, он находит его там, куда ему самому нужно, и это ответ для обоих. Они оба слушатели». И добавил: «Середина легка на ощупь».

Гунтхард Вебер
КРИЗИСЫ ЛЮБВИ. СИСТЕМНАЯ ПСИХОТЕРАПИЯ БЕРТА ХЕЛЛИНГЕРА
tjorn: (петергоф)
Огромное спасибо за него [livejournal.com profile] bukvoedina и [livejournal.com profile] tec_tecky !
На англицком, но в гуглопереводе всё вполне читаемо. :-)

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.
I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.
Boris Pasternak Lived In The Wrong Century

Irving Howe on the tragedy of our twentieth-century Tolstoy

by Irving Howe | February 10, 2014

Of Freedom and Contemplation
Irving Howe
September 8, 1958

Boris Pasternak was born 124 years ago on this day. In honor of his birthday, here is Irving Howe's appraisal of the unique genius of Pasternak's best-known work, Doctor Zhivago.

Doctor Zhivago, the novel which climaxes the career of the Russian poet Boris Pasternak, is a major work of fiction; but it is also—and for the moment, perhaps more important—a historic utterance. It is an act of testimony as crucial to our moral and intellectual life as the Hungarian revo­lution to our political life. It asks for, and deserves, the kind of response in which one's sense of the purely "liter­ary" becomes absorbed in a total atten­tion to the voice of the writer.

The book comes to us in extraordinary circumstances. A great Russian poet who maintains silence through years of terror and somehow, for reasons no one quite understands, survives the purges that destroy his most gifted colleagues; a manuscript sent by him to an Italian Communist publisher who decides to issue it despite strong pressures from his comrades; the dictatorship mean­while refusing to permit this book, surely the most distinguished Russian novel of our time, to appear in print—all this comprises the very stuff of his­tory, a reenactment of those rhythms of brutality and resistance which form the substance of the novel itself.

Doctor Zhivago opens in the first years of the century, spans the revo­lution, civil war and terror of the thirties, and ends with an epilogue in the mid-1940s. On a level far deeper than politics and with a strength and purity that must remove all doubts, it persuades us that the yearning for free­dom remains indestructible. Quietly and resolutely Pasternak speaks for the sanctity of human life, turning to those "eternal questions" which made the 19th Century Russian novel so magnificent and besides which the formulas of Russia's current masters seem so trivial.

The European novel has traditionally depended on some implicit norm of "the human." In our time, however, this norm has become so imperiled that the novel has had to assume the burdens of prophecy and jeremiad, raising an apocalyptic voice against the false apoca­lypse of total politics. Some of the most serious Western writers have turned impatiently from the task of represent­ing familiar experience and have tried, instead, to make the novel carry an un­precedented amount of speculative and philosophical weight. Sacrificing part of the traditional richness of the Euro­pean novel, they have kept searching for new, synoptic structures that would permit them to dramatize the modern split between historical event and per­sonal existence. As a result, their work has occasionally thinned out into para­bles concerning the nature and possi­bility of freedom.

But where certain Western novelists have wrenched their narrative structures in order to reach some "essence" of modern terror, Pasternak has adopted a quite different strategy. With apparent awareness of the symbolic meaning of his choice, he has turned back to the old-fashioned leisurely Tolstoyan novel. His aim is not to mimic its external amplitude, as do most Soviet writers, but to recapture its spirit of freedom and then bring this spirit to bear upon contemporary Russian life. Given the atmosphere in which Pasternak must live and work, this kind of a return to the Tolstoyan novel comes to seem a profoundly liberating act.

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.

I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.

Yuri Zhivago, the central figure of the novel and in some ways Pasternak's alter ego, comes to this realization while still a young man. As he is driven from the battlefields of the First World War to revolutionary Moscow to partisan fighting in Siberia, and then back again to Moscow, Zhivago tries to keep hold of a few realities: nature, art, the life of contemplation. No matter how des­perate the moment may be, he feels that the preservation of his inner identity is still possible if he can watch a cow grazing in the fields, read Pushkin's poems and speak freely to himself in the journal he intermittently keeps.

It is this effort to preserve the per­sonal basis of reality which forms the main stress of Zhivago's experience—an effort always secured in a radiantly intense feeling for nature. One of the loveliest episodes in the novel occurs when Zhivago and his family, to avoid starvation during the civil war, decide to leave Moscow. They take a long journey eastward, and at one point their train becomes stalled in drifts of snow. For three days the passengers work in the open, helping to clear the tracks. A light of joy comes over them, a feel­ing of gratification for this gift: "The days were clear and frosty, and the shifts were short because there were not enough shovels. It was sheer pleasure."

Somewhat earlier in the book Zhivago reflects upon his life while traveling homeward from the First World War:

The novel begins with a series of clipped vignettes of pre-revolutionary Russia, apparently meant to suggest a Tolstoyan breadth and luxuriousness of treatment. A few of these vignettes seem hurried and schematic in effect, but many of them are brilliantly evocative, quick and sharp glimpses of another Russia.

But which Russia: the Russia of the Czars or of War and Peace? The country Pasternak remembers from his youth or the marvelous landscape of Tolstoy's imagination? The alternative, of course, is a false one, and I raise it merely to indicate the presence of a real problem. For in the mind of a writer like Pasternak, historical reality and literary herit­age must by now be inseparable: the old Russia is the Russia both of the Czars and of Tolstoy. And as he recreates it stroke by stroke, Pasternak seems intent upon suggesting that no matter what attitude one takes toward the past, it cannot be understood in terms of imposed political cliches.

He is, in any case, rigorously objective in his treatment. He portrays both a vibrant Christmas party among the lib­eral intelligentsia and a bitter strike among railroad workers; he focuses upon moments of free discussion and spontaneous talk such as would make some contemporary Russian readers feel envious and then upon moments of gross inhumanity that would make them think it pointless even to consider turning back the wheel of history. Pas­ternak accepts the unavoidability, per­haps even the legitimacy of the revo­lution, and he evokes the past not to indulge in nostalgia but to insist upon the continuity of human life.

Once, however, the narrative reaches the Bolshevik revolution, the Tolstoyan richness and complexity promised at the beginning are not fully realized. Partly this is due to Pasternak's inex­perience as a novelist: he burdens him­self with more preparations than he needs and throughout the book one is aware of occasional brave efforts to tie loose ends together.

But mainly the trouble is due to a crucial difference between Tolstoy's and Pasternak's situations. Soaring to an incomparable zest and vitality, Tolstoy could break past the social limits of his world—a world neither wholly free nor, like Pasternak's, wholly unfree—and communicate the sheer delight of con­sciousness. Pasternak also desires joy as a token of man's gratitude for ex­istence; his characters reach for it eager­ly and pathetically; but the Russia of his novel is too grey, too grim for a prolonged release of the Tolstoyan ethos. As a writer of the highest in­telligence, Pasternak must have known this; and it is at least possible he also realized that the very difficulties he would encounter in adapting the Tols­toyan novel to contemporary Russia would help reveal both the direction of his yearning and the constrictions of reality.

It is Pasternak's capacity for holding in balance these two elements—the direction of his yearning and the con­strictions of reality—that accounts for the poise and strength of the novel. Like most great Russian writers, he has the gift for making ideas seem a natural part of human experience, though what matters in this novel is not a Dostoev­skian clash of ideology and dialectic but Zhivago’s sustained effort, amount­ing to a kind of heroism, to preserve his capacity for the life of contem­plation.

Zhivago’s ideas, it seems fair to assume, are in large measure Pasternak's, and as they emerge in the book, subtly modulated by the movement of portrayed events, it becomes clear that the central point of view can be described as a kind of Primitive Christianity, profoundly heterodox and utterly alien to all dogmas and institutions. I would agree with the remark of Mr. Max Hay­ward, Pasternak's English translator, that Zhivago's Christianity "would be acceptable to many agnostics." Accept­able not merely because of its ethical purity but because it demands to be understood as a historically-determined response to the airless world of Soviet conformity. In such a world the idea of Christ—even more so, the image of Christ facing his death alone—must take on implications quite different from those it usually has in the West. Zhivago's uncle, his intellectual guide, suggests these in an early passage:

Together with this version of Christianity, Zhivago soon develops a per­sonal attitude toward Marxism—an atti­tude, I should say, much more complex than is likely to be noted by American reviewers seeking points for the Cold War. Zhivago cannot help but honor the early Bolsheviks, if only because they did give themselves to "the idea of life as sacrifice." His enthusiasm for the revolution dies quickly, but even then he does not condemn it. He is more severe: he judges it.

Unavoidably Zhivago also absorbs some elements of the Marxist political outlook, though he never accepts its claims for the primacy of politics. In­deed, his rejection of Marxism is not es­sentially a political one. He rejects it because he comes to despise the arro­gance of the totalitarian "vanguard," its manipulative view of man, in short, its contempt for the second "basic ideal of modern man . . . the ideal of free per­sonality":

Still more withering is Zhivago's judg­ment of the Soviet intelligentsia:

Such statements are plain enough, and their significance can hardly be lost upon the powers in Moscow; but it must quickly be added that in the context of the novel they are much less abrupt and declamatory than they seem in isolation. Pasternak is so sensitive toward his own characters, so free from any intention to flourish ideologies, that the novel is never in danger of becoming a mere tract. The spectacle of Zhivago trying to reflect upon the catastrophe of his time is always more interesting than the sub­stance of his reflections. His ideas are neither original nor beyond dispute, but as he experiences them and struggles to articulate them, they take on an enormous dignity and power. If ever a man may be said to have earned his ideas, it is Yurii Zhivago.

Zhivago's opinions reflect the direc­tion of Pasternak's yearning, the long-suppressed bias of his mind; but there is, in the novel itself, more than enough counter-weight of objective presentation. Pasternak is extremely skillful at making us aware of vast historical forces rum­bling behind the lives of his central fig­ures. The Bolshevik revolution is never pictured frontally, but a series of inci­dents, some of them no more than a page or two in length, keep the sense of catas­trophe and upheaval constantly before us—Zhivago fumbling to light an old stove during an icy Moscow winter while in the nearby streets men are shooting at each other, a callow young Menshevik "heartening" Russian troops with demo­cratic rhetoric and meeting an ungainly death as his reward, a veteran Social Revolutionary pouring bile over the Communist leaders, a partisan com­mander in Siberia fighting desperately against the White armies. And as Zhiva­go finds himself caught up by social cur­rents too strong for any man to resist, we remember once again Tolstoy's con­cern with the relationship between his­torical event and personal life.

Once Pasternak reaches the revolu­tionary period, the novel becomes a kind of spiritual biography, still rich in social references but primarily the record of a mind struggling for survival. What now matters most is the personal fate of Zhivago and his relationships with two other characters, Lara, the woman who is to be the love of his life, and Strelni­kov, a partisan leader who exemplifies all of the ruthless revolutionary will that Zhivago lacks.

Zhivago himself may be seen as rep­resentative of those Russian intellectuals who accepted the revolution but were never absorbed into the Communist apparatus. That he is both a skillful doctor and a sensitive poet strengthens one's impression that Pasternak means him to be something more than an individual figure. He speaks for those writers, art­ists and scientists who have been con­signed to a state of permanent inferiority because they do not belong to the "van­guard" party. His sufferings are their sufferings, and his gradual estrangement from the regime, an estrangement that has little to do with politics, may well be shared by at least some of them. Zhivago embodies that which, in Paster­nak's view, man is forbidden to give to the state.

Mr. Hayward reports that Pasternak has apparently referred to Turgenev's Rudin as a distant literary ancestor of Zhivago. Any such remark by a writer like Pasternak has its obvious fascination and one would like very much to know exactly what he had in mind; but my own impression, for what it may be worth, is that the differences between the two characters are more striking than the similarities. Rudin, the man of the 1840's, is a figure of shapeless enthus­iasms that fail to congeal into specific convictions; he is the classical example of the man who cannot realize in action the vaguely revolutionary ideas that fire his mind. Zhivago, by contrast, is a man rarely given to large public enthusiasms; he fails to achieve his ends not because he is inherently weak but because the conditions of life are simply too much for him. Yet, unlike Rudin, he has a genuine "gift for life," and despite the repeated collapse of his enterprises he brings a sense of purpose and exaltation to the lives of those who are closest to him. There is a key passage in his jour­nal which would probably have struck Rudin as the essence of philistinism but which takes on an entirely different cast in 20th Century Russia:

There is undoubtedly a side of Pasternak, perhaps the dominant side, which shares in these sentiments; but it is a tribute to his utter freedom from literary vanity that he remorselessly shows how Zhivago's quest for "a quiet life" leads to repeated failures and catastrophes. For Zhivago's desire for "a big bowl of cab­bage soup" indicates—to twist a sardonic phrase of Trotsky's — that he did not choose the right century in which to be born.

The novel reaches a climax of exalta­tion with a section of some twenty pages that seem to me one of the greatest pieces of imaginative prose written in our time. Zhivago and Lara, who have been living in a Siberian town during the period of War Communism, begin to sense that their arrest is imminent: not because they speak any words of sedition (Zhivago has, in fact, recently returned from a period of enforced service as doc­tor to a band of Red partisans) but simply because they ignore the slogans of the moment and choose their own path in life. They decide to run off to Varykino, an abandoned farm, where they may find a few moments of free­dom and peace. Zhivago speaks:

From this point on, the prose soars to a severe and tragic gravity; every de­tail of life takes on the tokens of sanc­tity; and while reading these pages, one feels that one is witnessing a terrible apocalypse. Begun as a portrait of Rus­sia, the novel ends as a love story told with the force and purity of the greatest Russian fiction; yet its dependence upon the sense of history remains decisive to the very last page.

Through a ruse Zhivago persuades Lara to escape, and then he returns to Moscow. He falls into shabbiness, illness and long periods of lassitude; he dies obscurely, from a heart attack on the streets of Moscow. Lara's fate is given in a fierce, laconic paragraph:

Like the best contemporary writers in the West, Pasternak rests his final hope on the idea that a good life constitutes a decisive example. People remember Zhivago. His half-brother, a mysterious power in the regime who ends as a general in the war, has always helped Zhivago in the past; now he gathers up Zhivago's poems and prints them; appa­rently he is meant to suggest a hope that there remain a few men at the top of the Russian hierarchy who are accessible to moral claims. Other old friends, meeting at a time when "the relief and freedom expected at the end of the war" had not come but when "the portents of freedom filled the air," find that "this freedom of the soul was already there, as if that very evening the future had tangibly moved into the streets below them."

So the book ends—a book of truth and courage and beauty, a work of art toward which one's final response is nothing less than a feeling of reverence.

http://www.newrepublic.com/article/116555/boris-pasternaks-birthday


И - да, с точки зрения Троцкого, Живаго (и сам Пастернак) живут не в том веке. Потому, что "троцкие" всегда уверены, что век  сей - их, а в ИХ веке Живаго и Пастернак - "не те" и "не в том" по определению.
Вот только фокус в том, что всё, на самом деле - наоборот. Живаго и Пастернак - ВСЕГДА в ТОМ веке. Какой бы он ни был по счёту. А вот Троцкий - как повезёт. С ледорубом и мировой революцией.

(Хмыкнула и пошла заливать роман в читалку).
tjorn: (кто здесь?)
Попутно возникает другое недоумение. Почему именно посредственность с таким пристрастием занята законами великого? У нее свое представление о художнике, бездеятельное, усладительное, ложное. Она начинает с допущения, что Шекспир должен быть гением в ее понимании, прилагает к нему свое мерило, и Шекспир ему не удовлетворяет.

Его жизнь оказывается слишком глухой и будничной для такого имени. У него не было своей библиотеки, и он слишком коряво подписался под завещанием. Представляется подозрительным, как одно и то же лицо могло так хорошо знать землю, травы, животных и все часы дня и ночи, как их знают люди из народа, и в то же время быть настолько своим человеком в вопросах истории, права и дипломатии, так хорошо знать двор и его нравы. И удивляются, и удивляются, забыв, что такой большой художник, как Шекспир, неизбежно есть все человеческое, вместе взятое.


Суждение Гения о Гение. Честно говоря, такому формату я верю как-то больше...:-) )
tjorn: (петергоф)
... во мне возникает... сложное чувство. И оно - не потому, что я - асатруа. Оно...
Как выяснилось, оно от того, что я - сильно заколдованная англичанка.:-)

Мы не просто безразличны. Ужасно то (с точки зрения англиканской церкви), что мы вежливо безразличны, толерантно безразличны, благодушно безразличны. В общем-то, мы ничего не имеем против Бога. Если на нас надавить, мы даже признаем, что Бог существует, — ну, если и не Бог, то какое-то Высшее существо, которое можно назвать и Богом, хотя бы ради мира и покоя. Бог так Бог — прекрасно. Главное, что Он на своем месте, то есть в церкви. Приходя в Его дом — на свадьбы и похороны, — мы ведем себя так же вежливо, как в гостях, хотя нелепая выспренность нашего поведения нас самих немного смущает. А за пределами церкви Бог крайне редко затрагивает наше существование и присутствует в наших мыслях. Те, кто хочет поклоняться Ему, пусть поклоняются — мы живем в свободной стране, — но это сугубо личное дело, и негоже навязывать свои взгляды другим или смущать и беспокоить остальных своей набожностью. (Все показное англичане ненавидят больше всего на свете.)
Наше благодушное безразличие остается благодушным до тех пор, пока верующие, к какой бы религии они ни принадлежали, не досаждают духовно нейтральному большинству своим религиозным рвением. Религиозный фанатизм вызывает у нас подозрительность и раздражение.


Кейт Фокс "Наблюдая за англичанами. Скрытые правила поведения"
tjorn: (кто здесь?)
Про то, КАК же они ЭТО потрясающе делают - не буду.:-) Потрясающе, да. Виртуозная техника. Английский газон. "Легко тому, кто ЗНАЕТ, КАК".:-)
И про то, что Дэвид Теннант - гениальный актёр, тоже не буду. Ибо факт - на лицо, как восход и заход Солнца.:-)

Несколько бессвязных реплик по поводу.

НОМЕРНОЛЬ.:-)
ЗОЛОТЫЕ у него ногти! :-))) До отъезда в Ирландию. Натурально золотые, все пальцы на обеих руках.

1. Мне раньше это никогда не приходило в голову, ни при прочтении пьесы, ни при просмотре "Пустой короны", а вот тут, прямо в середине 1 акта - пришло. Дело, ясен пень, в Теннанте. В том, КАК именно он играет, КАКОВ его Ричард.
Не смотря на знаменитую реплику Елизаветы "Ричард - это я", мне ЭТОТ Ричард неким ... неуловимым образом напоминает о Марии Стюарт.
2. Ричард Теннанта... Король-Королева. Не буквально, телесно, сексуально, а ментально. Он правит и ведёт себя "как женщина", повинуясь эмоциям, прихотям, "фантазиям" и "порывам". Но при этом ему не хватает пресловутой "женской хитрости", что бы "править по-женски" успешно. Сам - "весь на эмоциях", а вот эмоционально манипулировать окружающими... нет.
И в ту же степь - "заклинание" на берегу моря. О, в исполнении Теннанта то - witchcraft , вызывающий в памяти королеву Маргариту.
3. Поцелуй Омерля. (Слава Богу, никто не ржал...) Это не секс. Это одиночество. И обречённость. И внезапное мучительно-восхитительное впечатление, что ХОТЬ КТО-ТО его всё ещё искренне любит. Поцеловать и прижать к груди этого милого, славного мальчика. Просто физически ощутить хоть на миг, что ты кому-то дорог. И затем встать, выйти и сдаться в руки врага. Потому, что если не сдашься, всё равно ведь возьмут. Но в процессе этот милый добрый мальчик умрёт. Ну, да, а потом именно этот мальчик, которого ты спас, сдавшись в руки Болингброка, тебя и зарежет. Логично...
4. В 1 акте - прекрасные слова старого Гонта об Англии, втором Эдеме, "саде Божьем" на земле. В начале 2-го - слова садовника о том, что тот, кто не возделывал в срок свой сад, пожинает горькие плоды беспечности. Словно Шекспир НАПОМИНАЕТ зрителю, что, как бы не проникались мы сочувствием к Ричарду, но он - НЕ НЕВИНЕН. Главная, коренная причина его беды - ОН САМ. Дань объективности или своего рода политкорректность?.. Да кто теперь скажет, тем более, что одно другого не исключает ни коим образом.
5. Сцена отречения, конечно - ПЕСНЯ ВСЯ. Но зеркало - это просто бесподобно. Отражённый свет превращает и так изменившееся, "осветлённое" лицо в золотистый лик. А когда Ричард на миг переводит лучик на Болингброка, кажется, что это он бросает на своего смертельного врага частичку СВОЕГО света. Который, как выясняется, в нём, Ричарде, ЕСТЬ.
6. Предъявление обвинений после низложения. На редкость отвратительный момент. Жестокий и лживый. Можно низложить короля, но зачем же ТАК УНИЖАТЬ человека? Справедливо, в своём роде, утверждать, что Болингброк - "лучший" правитель, чем Ричард, но КАК ЖЕ НЕСПРАВЕДЛИВО пытаться доказывать, что Ричард - худший человек, чем его обвинители.
7. Смех Болингброка в спину Ричарду. Уничижающий, уничтожающий, "низводящий" смех. В этот момент лично мне хочется спросить ЗРИТЕЛЕЙ, смеявшихся только что при виде ползающего по сцене Ричарда:
- Ну, и ЧЬИМ вы, по вашему, смехом смеётесь над ЭТИМ?...
Да, я понимаю, Ричард постоянно играет словами и мимикой, остроумствует и иронизирует, но... но, чёрт вас всех задери, смеяться над Ричардом имеет права ТОЛЬКО РИЧАРД. И не потому, что король. Просто есть моменты, когда ТОЛЬКО САМ ЧЕЛОВЕК имеет пресловутое моральное право смеяться над собой. Другие, смеясь над ним, даже - как бы вместе с ним, его УНИЖАЮТ. Вот уж действительно, "сердца у вас нет". Юмор, может, и есть... а сердца - нет. Не уверена, что это - достаточная замена....
Честно, я НЕ ПОНИМАЮ, КАК можно ржать над Ричардом-Испуганным Ребёнком, когда он плюхается на морской песочек и сжимается в эмбрион, стискивая уже проклятую им корону?... "Ему же БОЛЬНО..."
8. Убийство. В течении всего спектакля Ричард - вопиющий анти-воин. Холёный красавец в шелках и парче - в окружении крепких "настоящих полковников" в доспехах и при мечах. И вдруг, в последние минуты, в каменном мешке, измученный, обессиленный, обречённый - он СРАЖАЕТСЯ. И КАК сражается. Не только с храбростью, но и с умением. И невольно начинаешь задумываться, а такой ли позой были его слова в начале истории о нежелании пролития крови, такой ли глупостью - замена поединка изгнанием?.. Похоже, этот человек и правда НЕ ХОТЕЛ проливать кровь. "Поиграть в войнушку", скататься в Ирландию, развеяться - да. Но вот так, по-простому, по-настоящему, "весомо-грубо-зримо" проливать кровь, ломать кости... нет. Мог. Но... не любил... "королева не любит молний"...
9. Финал прекрасен в свой логичной законченности. Трон - над гробом. Тень Ричарда - над Генрихом. Как не вспомнить мольбу его сына накануне Криспианова Дня:

На сегодня, о, на сегодня, боже, позабудь

Про грех отца - как он добыл корону!
Прах Ричарда я царственно почтил,
И больше горьких слез над ним я пролил,
Чем крови вытекло из жил его.
Пять сотен бедняков я призреваю,
Что воздевают руки дважды в день,
Моля прощения за кровь.
Построил я две часовни; грустные монахи
Там поминают Ричарда.
Готов я
И больше сделать, хоть ничтожно все,
Пока я не покаюсь сам в грехах,
Взывая о прощенье.
tjorn: (Пендальф)
Да, я - про "Шерлок". Я всегда это подозревала... местами даже знала... теперь знание умножается по часам.:-)
Ибо я читаю чудный "путеводитель по антропологии английской культуры".
Кейт Фокс. Наблюдая за англичанами. Скрытые правила поведения
И многое мне становится не смутно, а вполне предметно понятно. Например, почему все эти циничные издевательства над Мальволио у Шекспира по умолчанию считаются:
1. Шуткой.
2. И - поделом ему!
Самодовольство, самомнение, "много о себе понимание", да ещё - в особо патетической форме... "дальше" этого для английского менталитет лежат уже области растления малолетних и преднамеренного убийства с особым цинизмом.
Так что, с точки зрения антропологии английской культуры Мальволио ещё дёшево отделался. Что бы неангличане на сей счёт не думали.:-) В конце концов, в финале его жалеют, прощают и даже приносят извинения. А уж что он их не принимает... ну, это же - Мальволио!:-))) Oh, come off it!;-)))

Но - "в Игру"!:-)))
Из главы "Англичане-мужчины и правило демонстрации оживленности и трех чувств":
Я не хочу сказать, что английский речевой этикет запрещает мужчинам выражать эмоции. Англичанам-мужчинам дозволено проявлять свои чувства, во всяком случае некоторые, а точнее, три: удивление, при условии, что оно выражается бранными восклицаниями; гнев (обычно выражается так же) и восторг/торжество (тоже выражается громкими возгласами и сквернословием). Таким образом, порой очень трудно определить, какое из трех дозволенных чувств англичанин пытается выразить.
Но английский офицер НЕ МАТЕРИТСЯ! И не теряет самообладания.

Ну, и как прикажете жить бедному отставному военврачу?!..:-))))))))))))



За слайды огромное спасибо [livejournal.com profile] tec_tecky в Родные! :)))

Ну, и, что б два раза не вставать, памятуя крайнюю благодарственную речь из Лос-Анжелеса...;-)

Редко увидишь, чтобы кто-то из получивших «Оскар» англичан позволил себе расчувствоваться на публике; их речи обычно коротки, полны достоинства или самоуничижительного юмора, и все равно при этом они всегда испытывают неловкость и смущаются.

Да. Это - ОЧЕНЬ АНГЛИЙСКОЕ "кино".:-)))
tjorn: (кто здесь?)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] tjorn в Жаклин Вотроллье. "Она не в шутку женщина, приятель."

Жаклин и в самом деле была удивительной. Темная и изящная,точно плодородная ветвь с россыпью спелых маслин, с глазами
точь-в-точь цвета этих спелых маслянистых плодов и волосами, словно черные шелковые ленты.

ЧАСТЬ II. ГЛАВА VII, стр. 216
При первом прочтении романа Жаклин Вотроллье вызвала у меня… смешанные чувства.:-)

Я даже немного поиронизировала сама над собой, мол, ну вот, снова, как в 14 лет, так сопереживаешь любимой героине, что готова без соли и вилки съесть любого, кто, пусть даже и невольно, чем-то её огорчил. А Жаклин, согласитесь, огорчила Виолу просто таки до невозможности.… То есть, конечно, строго говоря, огорчил её Ричард Филд, но…. но так уж заведено от века, что, когда любимый женится на другой, женщина всегда первым делом винит в этой беде «разлучницу», даже, если та понятия не имела, что кого-то «разлучает».
С третьей стороны… узнай прекрасная печатница, что где-то вдали от Лондона тоскует по её золотоголовому favori некая, неизвестная ей, особа… остановило бы её это соображение хотя бы на 5 минут? Конечно, нет. И не потому, что Жаклин «плоха» или «зла». Жаклин Вотроллье… реалистична. А реальность состоит в том, что Ричард Филд НЕ ЛЮБИТ эту милую девушку, но ЛЮБИТ её, Жаклин. И, как бы она к этому ни относилась, как бы к этому ни относилась неведомая девушка, но ТАК ЕСТЬ, и именно исходя из этой реальности она, Жаклин, будет действовать. А девушка?... Quelle pitie.

Собственно, для меня в таком подходе есть нечто, очень французское. В моей личной «антропологии чувств» есть некий, созданный совокупностью французской литературы и кинематографа, образ «французской красавицы», Женщины-Приза, которая отмечена множеством несомненных достоинств и, вместе с тем, совершенно лишена некоей естественной потребности в любви, как собственному устремлению к другому человеку, собственному движению души и воли к «помещению себя» в любимого.
Женщина-Приз не влюбляется, она отвечает на любовь мужчины. Если находит эту любовь достойной и сообразной ответа. Именно такую женщину мужчина может и должен «завоёвывать» и «покорять», не опасаясь того, что все его объективно блистательные «подвиги» разобьются о единственную преграду, над которой он не имеет и не может иметь никакой власти. О собственный, всепоглощающе субъективный, выбор женщины НЕ ЛЮБИТЬ его, не взирая на все объективные посылки к обратному. Для Женщины-Приза как бы не существует никакой её собственной любви к другому внутри неё самой, которую она стремится «поместить в» любимого человека. Существует только ОТВЕТ на достойный посыл со стороны мужчины. То есть, она живёт не субъективными законами и движениями «нутра», а объективной реальностью, окружающей её. Да, чутко и гармонично отзываясь на голос этой реальности. Но – именно «отзываясь». Так Луна светит прекрасным светом… который – не её собственный свет, а отражение света Солнца. Без Солнца Луна осталась бы совершенно тёмным небесным телом, ибо САМА света НЕ РОЖДАЕТ. Но способна отразить и преобразить свет, на неё упавший.

Именно по этому закону развивается жизнь Жаклин Вотроллье до встречи с Ричардом Филдом. Она прекрасно отражает, фокусирует и преображает «свет», который изливают на неё любящие её мужчины, сперва – отец, затем – муж. И очень «говорящим» для меня является оборот речи, которым в романе описан факт её материнства. «… супруг, который кроме того, что дарил ей сыновей…» - Тома Вотроллье дарит Жаклин её детей, не наоборот.
И то, как возникает и развивается связь Жаклин и Ричарда – идеальная иллюстрация того, как «работает» «алхимия страсти» для Женщины-Приза. Особенно, если смотреть на эту картину, держа в памяти историю чувства Виолы Шакспир.
Любовь Виолы – свет, пламя, которое вспыхивает в ней САМОЙ, по собственной воле и движению души, не знающему благоразумной осторожности и расчёта о взаимности и «перспективности». Свет, который есть сам по себе, который рождается и живёт, просто потому, что не может иначе, невзирая на безответность, тайну, разлуку и «тысячи преград». Любовь Виолы, любовь Творца, есть will, есть волеизъявление, есть то властное и всепоглощающее намерение, которое лежит в начале всякого творения.
Любовь Жаклин – отклик на волю Ричарда, на его «неподдельную страсть». И, в немалой степени – на волю обстоятельств. Влюбилась бы она в этого, столь богато отмеченного достоинствами, юношу, если бы не увидела уже родившейся в нём любви? Нет. Позволила бы себе «что-то личное», если бы объективные обстоятельства её брака не делали Тома Вотроллье благоразумно снисходительным, а ей не давали прекрасную возможность «соблюсти приличия»? Конечно, нет. Наконец, в более широком контексте истории, стала бы она жадно и самозабвенно стремиться к знаниям, к творчеству, если бы объективные обстоятельства в лице отца, мужа, всего окружения, всего естественного хода её жизни не поощряли её к тому, а, напротив, безжалостно препятствовали, если бы для неё, как для Виолы, быть Творцом в какой-то момент стало бы равнозначно «стать изгоем»? Не думаю.

Означает ли всё, вышесказанное, осуждение или некое принижение личности Жаклин Вотроллье с моей стороны. Ни в коем случае! Личность Жаклин, её таланты, её житейская мудрость и, наконец, та плодотворная щедрость, с которой она разделяет всё, накопленное за предыдущие годы жизни, с Ричардом – всё это вызывает во мне глубочайшее уважение и искреннее восхищение. И, как ни сочувствую я всем сердцем боли Виолы, всё же сказать, что выбор Ричарда «несправедлив»… нет, это было бы действительно несправедливо.
Просто для меня её образ, особенно – в соседстве с образом Виолы Шакспир, стал ещё одной прекрасной иллюстрацией того, как различна бывает природа души человека, как различна бывает природа сердца женщины. И какие разные вещи люди вкладывают в слово «любовь».

И, конечно же, на самом деле усилия Любви никогда не бывают бесплодными. Ибо воля всегда – начало творящее. Просто не всегда она творит в итоге то, что изначально желало любящее сердце. И уж точно, не всегда – ТАК, как оно этого изначально желало.

C'est la vie…:-)
tjorn: (Ух ты!)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] tjorn в Сообществу silver_meridian - 1 год!

С чем мы нас и поздравляем!:-)
В категорической форме!!!;-))))))))))))))
УРЯ, ТОВАРИЩИ!:-))))))))))))))))
И что бы дальше было всё чудесатее и чудесатее.;-))))))))))))))))))

С Днём Рожденья!:-)

Фото с Дня Рождения Барда в Стратфорде-на-Эйвоне 20 апреля 2013 года.:-)

А вообще кого-то мне этот парень ОЧЕНЬ напоминает...;-)))))
tjorn: (Пендальф)
ПОТРЯСАЮЩАЯ смесь из скрупулёзно собранных фактов, отлично подмеченных моментов и феерически предвзятой их интерпретации.:-)))
Потому читаю очень медленно, по два-три раза за страницу отрываюсь и разражаюсь устными комментами в пространство на 5-10 минут.:-))))

Но - увлекательно. Человек знает дело. :-)
tjorn: (кто здесь?)
И всё - о том же, другими словами.

Читаю "Игра об Уильяме Шекспире, или Тайна великого феникса" Гилилова Ильи Менделевича.
И всё прекрасно, серьёзно... кроме одного: на 50 странице я пока не наблюдаю никаких фактических доказательств того, что Шакспер и Шекспир - разные люди, кроме двух тезисов, которые я понимаю, откуда растут, но, увы мне, от этого не начинаю их разделять:
1. НЕ МОГ написать то, что написал Шекспир, человек, не получивший классического университетского образования и вообще - не "профессиональный интеллектуал"
Актёров и вообще деятелей театра Илья Менделевич в число "профессиональных интеллектуалов" автоматически и априори НЕ относит, что отдельно интересно, ибо для меня вопрос "Откуда он ВСЁ ЭТО знает?!" во многом объясняет именно тот факт, что Уильям Шекспир был ПРЕЖДЕ ВСЕГО актёром.
2. Не мог иметь духовный и интеллектуальный уровень автора произведений Шекспира пошлый и низкий торгаш, занимающийся какими-то грядными денежными делишками.
Извините за обротец, но если университетский снобизм из Ильи Менделевича слегка сочится, то высокодуховное отвращение к низкой-греховной-грязной-преступной mammona просто льётся почти не сдерживаемым потоком, так что - "невиноватая я, он САМ ПРИШЁЛ!", правда.:-)

Нет, я ВПОЛНЕ понимаю, откуда у столь очевидно высокоинтеллектуального человека в голове ЭТО:
Тем, кто считает, что великий поэт и драматург Уильям Шекспир и стратфордский откупщик церковной десятины Шакспер - одно лицо, приходится предполагать в авторе "Гамлета" и "Лира" такую чудовищную раздвоенность, подобную которой воистину не знает история мировой культуры. Можно заметить, что С.А.Венгеров ничего не говорит о неграмотной семье (возможно, не располагая тогда достаточной информацией в отношении дочерей Шекспира), а деликатно касаясь "операций по займам", не упоминает о том, что эти "операции" иногда заканчивались судебным иском, а то и препровождением несостоятельного должника или его соседа-поручителя в долговую тюрьму. Явно ростовщический характер денежных операций Уильяма Шакспера разрушает даже тот портрет осмотрительного и расчетливого приобретателя, который рисовали викторианские  (это я подчеркнула, ибо ВИКТОРИАНСТВО тут тоже - не с проста, тогда тоже считалось "пошлым" кредиты давать, не по джентльменски как-то ;-) ) биографы Шекспира, утверждавшие, что он был вынужден заниматься некоторыми малопоэтическими делами только для того, чтобы содержать семью и иметь возможность спокойно отдаваться творческому труду. Человек, который не хотел печатать свои произведения и иметь таким образом законный и достойный заработок, не брезговал давать деньги в рост и таскать своих небогатых соседей по судам!
Но разделять такие воззрения на "денежные вопросы" я от этого не начну. И не начну автоматически полагать "низким" человека только на основании того, что он "ведёт дела", следит за успешностью своих и семейных имущественных дел и , о ужас, ведёт свои дела ПО ЗАКОНУ, решая деловые споры, буде они случаются, через гражданский суд. И не "прощая должникам нашим", а взыскивая согласно закону же, ибо, ИМХО, материальное вспомоществование, милостыня и дача в долг, кредитование  - РАЗНЫЕ ВЕЩИ. И первый, кому об этом стоит вспомнить - тот, кто БЕРЁТ в долг.

Заниматься бизнесом - это НОРМАЛЬНО.
Быть ответственным и разумным в имущественных делах - это НОРМАЛЬНО.
Делать всё это ПО ЗАКОНУ (а не по "понятиям" или "приличиям") - это НОРМАЛЬНО.


А ведь самое важное в этом документе - бросающееся в глаза поразительное духовное и интеллектуальное убожество завещателя. Посмотрите, как он пытается из гроба управлять своими фунтами и шиллингами
И управлять из гроба своими шиллингами, стараясь и после своей смерти максимально обеспечить имущественное благополучие близких и мир в семье - это ТОЖЕ НОРМАЛЬНО.

Да, у нас в России "так сразу и не скажешь", но мы же, вроде как - не о России...
Хотя, повторюсь, откель у ослика уши, я отлично понимаю Я-то, в отличие от Шекспира - в России.:-)
О чём очень ноосферно вчера толковали на канале "Культура".:-)


с 06.45.

А почему "о том же"?
Да "кто - про что"...:-))) Уже пошли реплики про то, что, мол, третий сезон "Шерлока" - это уже никакой не "Шерлок", это фигня какая-то... и сериал уже делают не Моффат с Геттисом, а невменяемые фанаты, которые сами себе уже всё в голове понапридумывали, а на самом-то деле НЕТ НИЧЕГО...
В общем, и тут, оказывается, Шакспер - не Шекспир Шерлок - не Холмс! Ибо - не соответствует моральным нормам и рамкам приличий.:-)))) В рос даёт и долги требует... и университета не кончал!:-)

Нет, я не делаю НИКАКИХ глобальных выводов. Я прочла 50 страниц из 217, какие выводы?...
Но уж ОЧЕНЬ бросается в глаза, честно. Я, как "немножко историк" слишком хорошо знаю, НАСКОЛЬКО влияет на ход исторического расследования такое вот "позиционирование из-за такта"...
Ок, "к чёрту подробности", пойду дальше читать про "город какой".:-)
tjorn: (кто здесь?)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] tjorn в Третий нужный.


ЭТИМ ПОЛУКРЕСЛОМ
МАСТЕР ГАМБС
начинает новую партию мебели. 1865 г. Санкт-Петербург

«12 стульев» Ильф, Петров.

Прежде всего, должна сделать признание: я давно уже примеряюсь к серии постов о героях «Серебряного меридиана», точнее – о моих мыслях, соображениях и идеях, которые они, каждый – по своему, всколыхнули. И предполагалось, что первым в этой серии будет пост о других и о другом. Хотя, в сущности, конечно, всё – об одном и том же, но…

В общем, Ноосфера, как известно – леди с большим воображением и искромётным чувством юмора. Особенно это становится заметно в тех случаях, когда в роли её агентов влияния выступают Стивен Моффат и Марк Гэттис. И вот, пока я примерялась, в любимой мною манере, как бы поидеальнее спилить дерево, леди Ноосфера пришла и уронила дерево мне на голову. Правда – другое, но дарёному коню…:-) Посему первый пост о героях книги будет прямо связан с героями сериала «Шерлок» и, в особенности, с событиями третьего его сезона, показ какового только что прошёл по британскому и российскому телевидению. И будет он о «третьем нужном». О нужном скрипаче Тиме Тарлтоне.

tumblr_mz91amk8Xx1r4gtxco2_500

Для начала нужно отметить... )
tjorn: (вамп)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] quod_sciam в повестка дня


Поздравлять особо не с чем, поэтому я просто повешу эту картинку Дениса Зильбера.
У меня есть открытка с ней, там ещё надпись: "Прорвёмся". Именно так я сейчас вижу и себя, и то, что дальше.

Будем надеяться.
tjorn: (хи хи)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] gingerra в Рождество в Эджерли-Холл: стол
Прошу прощения за слегка запоздалый пост о рождественском столе. Но праздники продолжаются. И все, что наготовлено на кухне Эджерли-Холла перед Рождеством, всегда пригодится и на новогодние посиделки. Во всяком случае, кабан зажаренный на вертеле (он же рождественский окорок) именно такое блюдо.

Read more... )

December 2015

S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
27282930 31  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 21st, 2017 08:31 am
Powered by Dreamwidth Studios