tjorn: (Дара)
Much recent comment on Ukraine in the British press has been marked by a barely forgivable ignorance about its history and politics, an overhasty willingness to put the blame for all its troubles on Vladimir Putin, and an almost total inability to suggest practical ways of bringing effective Western influence to bear on a solution.
So perhaps we should start with a short history lesson.

Ukraine crisis: No wonder Vladimir Putin says Crimea is Russian.
Rodric Braithwaite

So perhaps we should start with a short history lesson. A thousand years ago Kiev was the capital of an Orthodox Christian state called Rus with links reaching as far west as England. But Rus was swept away by the Tatars in the 13th century, leaving only a few principalities in the north, including an obscure town deep in the forests, called Moscow.

What became known as Ukraine – a Slav phrase meaning “borderlands” – was regularly fought over by Tatars, Poles, Lithuanians, Russians, Turks, Swedes and Cossacks. One large chunk, including Kiev itself, joined Russia in the 17th century. Galicia in the west fell to the Austrians in the following century, but was taken by Poland after the First World War, when the rest of Ukraine joined the Soviet Federation. Churchill, Roosevelt and Stalin handed Galicia and its capital Lviv to Ukraine in 1945. All these changes were accompanied by much bloody fighting.

Ukraine’s Crimean peninsula followed a different but equally tumultuous path. The seat of a powerful and predatory Tatar state, it was conquered and settled by the Russians in the 18th century. Stalin deported its Tatar minority in 1944 because, he said, they had collaborated with the Germans. They were later allowed to return. Crimea only became part of Ukraine in 1954, when Khrushchev gave it to Kiev as a present.

Ukraine became an independent country for the first time since the Middle Ages when the Soviet Union collapsed in 1991. It had many of the requirements for success: an educated population, good links with the outside world and substantial industry, though its economy remained distorted by the Soviet legacy. But it was still divided, with an uncertain sense of nationhood. Today 77 per cent of the country’s population is Ukrainian. But 17 per cent is Russian, a third of the population speak Russian and many of these people have strong family ties with Russia. Only the Ukrainians from Galicia look unequivocally to the West.

Meanwhile, most Russians feel strong emotional links to Ukraine as the cradle of their civilisation. Even the most open minded feel its loss like an amputated limb.

Things started well enough. Russia and Ukraine negotiated a sensible agreement to allow the Russian Black Sea Fleet to remain in Crimea. With well-judged concessions, the Ukrainians assuaged the demands of Crimea’s Russian inhabitants for closer ties with the motherland. But the Ukrainians were unlucky in their country’s new leaders, most of whom were incompetent or worse. They failed to modernise the economy; corruption ran out of control. Then Putin arrived in 2000, ambitious to strengthen Russia’s influence with its neighbours. And the West began its ill-judged attempts to draw Ukraine into its orbit regardless of Russian sensitivities.

Despite his best efforts, both overt and covert, Putin has failed to shape Ukraine to his will. He got his puppet Yanukovych elected president in 2004, only to see him overthrown in an Orange Revolution supported by millions of dollars of Western money. The “democratic” leaders who then emerged proved incompetent as well as corrupt. Yanukovych was re-elected in a fair election in 2010, but was even more incompetent and corrupt. His forceful ejection at the height of the Winter Olympics in Sochi, intended to showcase a modern and powerful Russia, was a humiliation for Putin and an unintended consequence of his intrigues. He is a vindictive man who will want revenge.

Although he is also a cunning politician, he already looks incapable of calm calculation. His apparent threat – or intention – to use force in Crimea would up the stakes in ways whose consequences neither he nor anyone else can foresee.

He may of course believe that the West will be unable to find an adequate response, and he may not be wrong. Western policy towards Ukraine has had two inadequate parts. The first is respectable but merely rhetorical: Ukraine is entitled to decide its future for itself, and Russia has no legitimate claim to a voice. The second is a piece of old-fashioned geopolitics: Russia can never again become an imperial threat if Ukraine is incorporated into Nato and the European Union. This part of the policy is impractical to the point of irresponsibility. It ignores four things. The members of Nato and the EU have lost their appetite for further enlargement. Most Ukrainians do not want their country to join Nato, though they would be happy to join the EU. A majority want to remain on good terms with Russia.

Above all, the West does not have the instruments to impose its will. It has no intention of getting into a forceful confrontation with Russia. Lesser sanctions are available to it, both economic and political, but they will hardly be sufficient to deflect a determined Russia from its meddling.

The alternative is for the West to talk to the Russians and to whoever can speak with authority for Ukraine. So far the Americans have been ineffective on the sidelines, the British seem to have given up doing foreign policy altogether, and only the Germans, the Poles and the French have shown any capacity for action.

An eventual deal would doubtless have to include verifiable agreement by the West as well as the Russians to abandon meddling in Ukrainian affairs, a credible assurance that Nato will not try to recruit Ukraine and arrangements for the both the Russians and the West to prop up Ukraine’s disastrous economy. The sums involved are vast ($35bn has been mentioned). The task of ensuring that they are properly spent will be taxing in the extreme.

All that would involve much eating of words on all sides. It would enable the West to show that it can move beyond fine rhetoric about democracy to real deeds. It will be very hard to achieve. It may already be too late. But the alternatives are liable to be far worse.

Rodric Braithwaite was ambassador in Moscow in 1988-92. His last book was Afgantsy: The Russians in Afghanistan 1979-89
tjorn: (Дара)
Причём, человек, подозревать которого в "путинизме" или иной форме про российской ангажированности ... ну, просто уже как-то не здраво на голову.
И продолжение’s-confrontation-over-ukraine-has-increased-putin’s-support-at-home/
Не для дискуссии, просто для сведения. Нужные и точные формулировки умного и опытного дипломата, способного анализировать поступки "своих" и "чужих" без эмоций, и при этом владеющего реалиями.
tjorn: (петергоф)
Оригинал взят у [ profile] sister_oruall в Про события вокруг Украины и мифологическое сознание
Я долго сомневалась, стоит ли писать этот пост, так как очень эмоционально насыщенная, сложная и злободневная тема. А я пишу простые и банальные вещи, моему тексту далеко до публицистических шедевров, а с точки зрения науки в самом тексте тоже доказательств мало (но могу привести по каждому отдельно взятому случаю, если надо).
Осторожно говорила какие-то мысли разным людям. И мне говорили написать)). Хотя допускаю, что какие-то вещи могут показаться спорными. Спор - это всегда хорошо, в нем рождается истина, но в комментах, если они будут, просьба обойтись без взаимных оскорблений. Я постаралась сохранить объективность и разобрать аргументы всех сторон.
Как известно, сейчас в украинской (и отчасти российской) действительности происходят некоторые события, которые отражаются в блогосфере. Я допускаю, что блоги - это далеко не точный срез мнений, и обычно у самых активных участников каких-либо событий нет времени сидеть в жежешечке и строчить комменты. Но все же удалось выяснить: во всех интернет-дискуссиях рано или поздно (а чаще - рано) всплывают самые архаические образцы мышления. С ними ничего нельзя сделать, это по-прежнему суть человеческой природы. Но я была удивлена, что, черт возьми, в наш век смартфонов, роботов и снимков с Марса все эти вещи по-прежнему так же просты и примитивны, как объясняют на втором курсе студентам-социологам и антропологам. И еще я заметила, что за высказывание нейтральной, обдуманной точки зрения "У каждого своя правда" участники дискуссий обычно огребают либо с одной, либо с другой полярной стороны, а то и с обеих. И на попытки критики какой-либо из точек зрения тоже проявляется совершенно несимметричная ответная реакция.

1. Одно из центральных понятий архаического мышления - это сопричастность. Законы формальной логики не действуют, как и категории здравого смысла или объективные аргументы противоположной стороны. Они тут вообще не при чем. Важны коллективные представления. Велика роль мистики, мифа, эмоций. Все решаем мы, а не я. Любой шаг в сторону воспринимается как нарушение этих представлений. Или вообще не воспринимается. Соответственно, есть миф о стабильности, миф о прогрессивном Западе, миф о революции и так далее. И заметную роль играют бинарные оппозиции («черное-белое», «мы-они»).
2. Цикличность истории. Все те, кто критикует изменения в обществе и тех, кто их хочет проводить, обычно ссылаются на то, что революции никогда ни к чему хорошему не ведут, и приводят примеры из истории. Все вечно, все повторяется. "Белая Гвардия" Булгакова, "Окаянные дни" Бунина - всегда так хочется провести параллели. Великая французская революция, буржуазная революция в Нидерландах, 1917 год, русско-японская "маленькая победоносная война", "есть у революции начало, нет у революции конца". Параллели проводят представители всех точек зрения, сопровождая их своими оценочными суждениями и своим пониманием истории. Я не говорю, что это хорошо или плохо. Если это помогает аргументировать свою точку зрения, то пусть (если бы только все аргументировали ее, а не переходили на оскорбления!). Но сама эта особенность постоянно присутствует.
И с ней обычно тесно связан миф о золотом веке. Пример - "Еще чуть-чуть, избавимся от некоторых неугодных личностей, и мы будем жить как в Европе". Молочные реки, кисельные берега. Сказочная страна Sсhlaraffenland, где хлеб растет на деревьях - только протяни руку. Реальные европейские государства, со своими экономическими проблемами, не имеют ничего общего с упрощенным мифом об идеальной Европе, где всегда все хорошо, права и свободы человека соблюдаются, согласно учебникам по обществоведению уровня 6 класса, а все политики - законченные альтруисты, которым позавидовали бы Альберт Швейцер и мать Тереза.
Сюда же - вера в доброго руководителя, который сейчас что-то сделает, и в стране вдруг сразу станет все хорошо. Наивный монархизм. И этот лидер, обычный человек, по сути, вдруг становится символом всех удачных достижений страны либо же, напротив, всех бед, например, коррупции. Сюда же - олицетворение каких-либо общностей, с как можно более примитивными оценочными эпитетами ("империалистическая Москва", «весь прогрессивный мир»). Все это идет от того, что воспользоваться готовыми суждениями - не важно, как их назовешь (догмы, аксиомы и т.п.) - проще, чем всегда все подвергать критике. И так комфортнее жить.
Примерно сюда же - все дискуссии о памятниках Ленину, которые обязательно надо разрушить, потому что Ленин, безусловно, в одиночку виноват во всех бедах. Памятник - вообще типичный символ для архаического мышления. Равно как и все поступки по отношению к памятникам. Сюда же - и высказывания о том, что тени предков к чему-то там призывают, видимо, к борьбе за какие-то территории.
3. Роль слухов. Распространение массовых слухов - весьма серьезный симптом. Особенно в век технических достижений, когда есть прямые трансляции с места событий и можно проследить по авиарадару, где летит самолет. Но это вполне возможно в тех случаях, когда все СМИ со всех сторон можно обвинить в пропаганде. Поэтому хочется поверить слухам: чей-то сосед расскажет о ситуации лучше, чем СМИ. А может, даже выложит ролик на ютуб (не факт, что объективный). Комменты в ЖЖ - просто кладезь самых разнообразных слухов для изучения. Но одновременно не хочется верить никому: это проще, чем потратить уйму времени, изучить все точки зрения на события и попытаться выделить что-то объективное. В идеале именно так и должны работать журналисты. По факту, так очень мало кто работает. Поэтому обычному человеку проще выбрать для себя одну сторону и придерживаться ее взглядов. И воспринимать только те новости, которые ложатся в его картину мира и не разрушают ее.
А слухи между тем могут быть самыми разнообразными и удивительными, от слухов о перемещении военной техники и до слухов об участии первых лиц страны в каких-то мистических обрядах, связанных с убийством птиц. Вообще я не раз натыкалась на упоминание магии и пророчеств. А еще встречала и информацию про психогенераторы в спящем Киеве, разговоры с мертвыми, священные призывы к войне в Крыму. Куда уж без всего этого великолепия. Если честно, я просто охреневала, когда читала, что люди на полном серьезе это обсуждают! Как слухи о киноцефалах в Средние века.
4. Бинарная оппозиция "мы-они". Всегда должен быть внешний враг, ведь против него так удобно сплотиться и на него так выгодно сваливать все свои проблемы. В том, что у тебя не хватает мозгов на хорошую работу, всегда проще обвинить соседа, у которого такая работа есть, чем признать факт своей невыгодной на данный момент позиции на рынке труда и заняться самосовершенствованием.
Не менее интересный вариант - это внутренний враг. Сторона, придерживающаяся противоположных взглядов. Можно придумать кучу презрительных риторических приемов, некоторые из которых не лишены снобской элегантности ("майдауны", "титушки", "бездельники, которым лень работать", «стадо баранов с промытыми мозгами», "рабы", "ватники" и так далее, вплоть до «садистов», «выродков» и характерного бескомпромиссного слова «враги»). Наудачу приведу пример – «Люди против бандитов стоят». То есть с одной стороны люди, с другой – бандиты. Спасибо, что не инопланетяне-рептилоиды. В самых тяжелых случаях вторая сторона лишается права на собственное мнение - ведь первая сторона четко знает, как сделать всем лучше, и зачем слушать тех, кто априори неправ, подкуплен, не имеет мозга и так далее. Я тут хотела привести кучу примеров из истории Средних веков и новейшей истории, но потом решила, что это тоже будет риторическим приемом и гиперболизацией, и стерла. Еще я хотела написать о том, как «демократично» не прислушиваться к чужому мнению и априори считать его следствием пропаганды какой-либо из сторон (пропаганды Киселева, например), но потом решила, что это тоже тенденциозно, и не стала писать. В любом случае, поделить всех на черное-белое проще, чем не делить и понимать, что в случае социальных конфликтов такого разделения просто быть не может.
5. И наконец, миф о героях. В революционную риторику отлично вписывается сам термин "герой" и его понимание. Ведь каждому хочется ощутить себя героем - таким же, как герои книг и фильмов, которые он любил в детстве. И для этого ощущения нужно выйти на митинг в 20-градусный мороз, постоять на баррикадах (и, может, даже кинуть в кого-то что-нибудь легковоспламеняющееся), пойти нарываться на неприятности даже тогда, когда разум твердит, что это бессмысленно. Ведь ты теперь герой! И неважно, что ты нарушаешь закон, который не зря придумали и который поддерживают другие люди. Ведь герой же! А те, кто не согласен с тобой, не герои. Все просто.
Быть героем в повседневной жизни (просто хорошо делать свою работу, помогать другим людям, совершать научные открытия) - далеко не так интересно, как совершить публичный подвиг (или личный, но все равно он станет достоянием публичности). И хорошо, когда в этом преобладает игровой момент (здесь и сейчас, в этом игровом пространстве и времени я считаю себя героем, переживаю эмоции, а потом меня отпустит). Плохо, когда игра, поначалу безобидная, вдруг становится больше, чем игрой. Она выходит за рамки. Появляются человеческие жертвы. А человек становится фанатиком. Как известно, самые страшные вещи обычно совершаются фанатиками, для которых есть либо черное, либо белое, а разного рода оттенки серого просто не существуют. И такие фанатики идеи становятся по разные стороны. А если они начинают ощущать свою безнаказанность и слабое противодействие, то все законы морали и этики забываются. И не умеющие сомневаться фанатики, к тому же обладающие навыками полувоенной организации, всегда вытеснят горстку идеалистов-мечтателей и начнут диктовать им свои условия. Все люди, и не бывает такого, чтобы хотя бы один из тысячи не забыл про мораль-этику, получив в свои руки власть. Поэтому, учитывая человеческую природу, лучше вообще не допускать развития ситуаций, когда те, кто не умеет сомневаться, начнут что-то навязывать тем, кто умеет.
P.s. Когда я читала посты сторонников Майдана, я четко видела, как создается миф со своей, четко революционной, риторикой. Кому и зачем это нужно, оставлю за рамками. И параллельно ему создавался другой миф, противников этих событий. Но это не эксперимент, от которого исследователя отделяет небьющееся стекло, а реальная жизнь, и от этого грустно. Хотя, к счастью, точки зрения "никто не прав, истина где-то посередине" я тоже встречала. Но обычно те, кто писал, что не бывает черного и белого (условные примеры: «гопники бывают с обеих сторон», «не бывает такого, чтобы одна стороны была поголовно неграмотная и не умела думать, а другая могла», «не может быть такого, чтобы из конфликта одна из сторон вышла абсолютно чистой и безгрешной»), получали противодействие с обеих сторон. Даже если просто написать о том, что ы случае социальных конфликтов нет априори правых и неправых и у всех своя правда. А ведь это так и есть.
Так что выскажу свою личную точку зрения, которая, кстати, идеально ложится в последний пункт - чтобы не идти за толпой, тоже нужна смелость, не меньшая, чем в том, чтобы за ней идти.)). И если вдруг даже один человек, перед тем как начать с кем-то выяснять отношения, подумает, что его аргументы стары как мир, а потом еще раз подумает и поймет, что не все свои убеждения можно слепо принимать на веру и везде нужен критический подход, то я не зря писала всю эту фигню)). И если он подумает, что кто-то целенаправленно обращается с обеих сторон ко всем этим мифологическим структурам и активно их использует. Либо же их используют интуитивно в своих целях, потому что это отлично помогает для манипуляции общественным сознанием.
tjorn: (жизнь хороша)
В жанре "Ну, ведь МОГЕМ ЖЕ Ж!!!!":-)
Да, сразу: я в курсе, что это - "фасад", но... Олимпиада - это, всё ж таки, праздник. А когда вы приходите на праздник в некий дом и имеете перед собой роскошный стол, тут же начинать страстно-пристрастные выяснения "И почём икорка?!?!" и сколько часов в каких затейливых позах хозяйка сношалась с этим вот гусём-галантин... ну, как-то это pas comme il faut...можно и по лицу получить, знаете ли... этим самым галантином - от этой самой хозяйки.:-))))

Оригинал взят у [ profile] fan_anapa в Про Сочи, Олимпиаду и настроение.
Привет всем! :)
Наконец мне удалось скрыться от всех собраться с мыслями, чтобы поделиться впечатлениями об увиденном в Сочи. Фото далеко не шедевр, потому как сделано в прямом смысле на ходу, но кое что рассмотреть можно.
Кому интересно - прошу в гости. :)

Как здорово, что все мы здесь!... )

И - отличный "допматериал", большое спасибо [ profile] manu_f!:-)

Кому была нужна вся эта Олимпиада?
tjorn: (кто здесь?)
"Тот, кто ЭТО ВСЁ придумал..."

Библиотека работ Крэга.
И - большая статья о том самом "Гамлете" Крэга-Станиславского.
И как-то сразу вспоминается вчерашнее интервью Спивака... величайший режиссёр "20-го и 21-го века" - актёр, достигший к 24 годам той степени ... интериоризации актёрства, когда оно уже не воспринимается, как ИСКУССТВО... ну, правда же, не ждёте же вы от дельфина восторгов по поводу его, дельфина, высочайшего умения плавать?!..
tjorn: (кто здесь?)
Оригинал взят у [ profile] nash_brik в Камбербэтч об Ассанже на БАФТА в Нью Йорке

Под катом почти дословный пересказ момента про «Пятую власть», с учетом, что Бенедикт говорил на редкость сбивчиво и перескакивал с одного на другое. По сути, в общем ничего нового не сказал. У него контракт, он по-другому не может.

Read more... )
tjorn: (кто здесь?)
"Уши" у моего вопроса лежат в области шекспироведения. А именно - в области вопроса "достоверности" портрета Шекспира, который помещён в Первом фолио.
Мне просто пришло в голову намедни, что гравюра голландского художника Мартина Дройсхоута мне отчаянно напоминает жанр "их разыскивает милиция". Т.е. - фоторобот.Причём - составленный не с помощью специальной программы, а - по старинке, при помощи памяти и красноречия нескольких свидетелей и профессионального воображения одного рисовальщика. Чем, собственно, и является, на минуточку!:-)
То, что при таком подходе к делу возможны изрядные... отклонения от действительности - очевидно. Особенно, если изображаемый человек не обладал какими-то ... уникальными особенностями внешности. Вот, как прекрасный британский актёр Рори Киннер.
Надо сказать, что ответившие оказались внимательнее меня.:-) Я в первый момент просто не смогла ответить на вопрос о цвете глаз.:-))) Единственное, в чём была уверена - что не тёмно-карие.:-))))
Ну, и в остальном... пожалуй, единственная черта в лице Киннера, которая, для меня, выделяется из некоей... среднестатистичности (я - о лице, не о харизме!) - это лоб. Но людей с крупным, высоким и выпуклым, лбом немало. Вот и у Уильяма нашего Шекспира на гравюре тоже - вполне себе такой кошкобойный лобешник.:-) И лицо - круглое.:-))) Точнее - овальное.:-)))
К чему я это? Только к тому, что сам по себе факт некоей... искусственности лица на гравюре ещё не означает, что её не рисовали с живого человека. Точнее - с устных описаний об этом живом человеке нескольких людей, в разное время более или менее "плотно" с покойным контактировавших.

Собственно, всё.:-) И... добрый Боженька, не дай мне когда-нить кому-нить по большой нужде словесно описывать Рори Киннера!:-))))
tjorn: (вамп)
Стащила у [ profile] b_a_n_s_h_e_e., тут есть ещё.:-)
Отчего-то хочется назвать их Беатриче и Бенедикт.:-))))

Совы на коньках с голландской гравюры (Adriaen Pietersz. van de Venne, 1620 - 1660).
tjorn: (вамп)
Оригинал взят у [ profile] b_a_n_s_h_e_e в Стены из Хрусталя
Мы с Кэрричкой [ profile] chantfleuri снова принимаем поздравления - в издательстве "Алгоритм" вышла в свет вторая часть нашей вампирской дилогии.

"Стены из Хрусталя" - это мое самое любимое детище и единственная вещь из всего мною написанного, которую я перечитываю регулярно. Просто потому, что мне так нравится мрачный зимний Лондон 1882 года, где находится место для соверешенно диккенсовских сюжетов. Люди трогательно заботятся о вампирах, вампиры опекают людей, в общем, все счастливы - хотя бы раз в году! А там будь, что будет. Лорд Марсден, Верховный вампир Лондона, так вовсе моя тайная любовь, несмотря на то, что в последний раз книгу по естествознанию он открывал веке эдак в 13-м.

"Стены их Хрусталя" уже продаются в Лабиринте и московских магазинах (цены пока что высокие, потому книга еще с пылу с жару - со временем должны устаканиться). Обложкой мы с Кэрри очень довольны: надеюсь, это леди Маргарет с визитками (а не Берта с подарочным сертификатом сами-знаете-куда). Как и "Длинная серебряная ложка", роман проиллюстрирован гравюрами из английских журналов 1880х для пущей аутентичности.

Дружеский пиар всячески приветствуется и греет сердце авторам. Спасибо тем, кто уже написал рецензию на Лабиринте. Если вам есть, что сказать про "Ложку" и "Стены", мы будем очень рады вашим отзывам на Лабиринте, Лайвлибе и Озоне. Это нам и приятно, и полезно! А тому, кто сфотографирует книгу на полке, от меня отдельный реверанс, потому что сама я "Стены" еще нескоро увижу.

Аннотация )
tjorn: (кто здесь?)
Серьёзно! Я видела ЭТО в Москве в Манеже в начале января. Это... неописуемо, это НАДО видеть.
"Я был там... я видел...":-)
Да, это - ШЕДЕВР как в художественном, так и в изначальном, ремесленном, смысле слова.
Я ходила между ними, и любитель искусства во мне восторженно обнимался в едином экстазе с модисткой.:-) "О! ЧТО он сделал! О! КАК он сделал!":-)))

2-22 февраля 2014 года в Российском этнографическом музее пройдет выставка коллекции уникальных кимоно работы знаменитого японского мастера Итику Кубота.

Что это? )
tjorn: (петергоф)
Огромное спасибо за него [ profile] bukvoedina и [ profile] tec_tecky !
На англицком, но в гуглопереводе всё вполне читаемо. :-)

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.
I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.
Boris Pasternak Lived In The Wrong Century

Irving Howe on the tragedy of our twentieth-century Tolstoy

by Irving Howe | February 10, 2014

Of Freedom and Contemplation
Irving Howe
September 8, 1958

Boris Pasternak was born 124 years ago on this day. In honor of his birthday, here is Irving Howe's appraisal of the unique genius of Pasternak's best-known work, Doctor Zhivago.

Doctor Zhivago, the novel which climaxes the career of the Russian poet Boris Pasternak, is a major work of fiction; but it is also—and for the moment, perhaps more important—a historic utterance. It is an act of testimony as crucial to our moral and intellectual life as the Hungarian revo­lution to our political life. It asks for, and deserves, the kind of response in which one's sense of the purely "liter­ary" becomes absorbed in a total atten­tion to the voice of the writer.

The book comes to us in extraordinary circumstances. A great Russian poet who maintains silence through years of terror and somehow, for reasons no one quite understands, survives the purges that destroy his most gifted colleagues; a manuscript sent by him to an Italian Communist publisher who decides to issue it despite strong pressures from his comrades; the dictatorship mean­while refusing to permit this book, surely the most distinguished Russian novel of our time, to appear in print—all this comprises the very stuff of his­tory, a reenactment of those rhythms of brutality and resistance which form the substance of the novel itself.

Doctor Zhivago opens in the first years of the century, spans the revo­lution, civil war and terror of the thirties, and ends with an epilogue in the mid-1940s. On a level far deeper than politics and with a strength and purity that must remove all doubts, it persuades us that the yearning for free­dom remains indestructible. Quietly and resolutely Pasternak speaks for the sanctity of human life, turning to those "eternal questions" which made the 19th Century Russian novel so magnificent and besides which the formulas of Russia's current masters seem so trivial.

The European novel has traditionally depended on some implicit norm of "the human." In our time, however, this norm has become so imperiled that the novel has had to assume the burdens of prophecy and jeremiad, raising an apocalyptic voice against the false apoca­lypse of total politics. Some of the most serious Western writers have turned impatiently from the task of represent­ing familiar experience and have tried, instead, to make the novel carry an un­precedented amount of speculative and philosophical weight. Sacrificing part of the traditional richness of the Euro­pean novel, they have kept searching for new, synoptic structures that would permit them to dramatize the modern split between historical event and per­sonal existence. As a result, their work has occasionally thinned out into para­bles concerning the nature and possi­bility of freedom.

But where certain Western novelists have wrenched their narrative structures in order to reach some "essence" of modern terror, Pasternak has adopted a quite different strategy. With apparent awareness of the symbolic meaning of his choice, he has turned back to the old-fashioned leisurely Tolstoyan novel. His aim is not to mimic its external amplitude, as do most Soviet writers, but to recapture its spirit of freedom and then bring this spirit to bear upon contemporary Russian life. Given the atmosphere in which Pasternak must live and work, this kind of a return to the Tolstoyan novel comes to seem a profoundly liberating act.

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.

I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.

Yuri Zhivago, the central figure of the novel and in some ways Pasternak's alter ego, comes to this realization while still a young man. As he is driven from the battlefields of the First World War to revolutionary Moscow to partisan fighting in Siberia, and then back again to Moscow, Zhivago tries to keep hold of a few realities: nature, art, the life of contemplation. No matter how des­perate the moment may be, he feels that the preservation of his inner identity is still possible if he can watch a cow grazing in the fields, read Pushkin's poems and speak freely to himself in the journal he intermittently keeps.

It is this effort to preserve the per­sonal basis of reality which forms the main stress of Zhivago's experience—an effort always secured in a radiantly intense feeling for nature. One of the loveliest episodes in the novel occurs when Zhivago and his family, to avoid starvation during the civil war, decide to leave Moscow. They take a long journey eastward, and at one point their train becomes stalled in drifts of snow. For three days the passengers work in the open, helping to clear the tracks. A light of joy comes over them, a feel­ing of gratification for this gift: "The days were clear and frosty, and the shifts were short because there were not enough shovels. It was sheer pleasure."

Somewhat earlier in the book Zhivago reflects upon his life while traveling homeward from the First World War:

The novel begins with a series of clipped vignettes of pre-revolutionary Russia, apparently meant to suggest a Tolstoyan breadth and luxuriousness of treatment. A few of these vignettes seem hurried and schematic in effect, but many of them are brilliantly evocative, quick and sharp glimpses of another Russia.

But which Russia: the Russia of the Czars or of War and Peace? The country Pasternak remembers from his youth or the marvelous landscape of Tolstoy's imagination? The alternative, of course, is a false one, and I raise it merely to indicate the presence of a real problem. For in the mind of a writer like Pasternak, historical reality and literary herit­age must by now be inseparable: the old Russia is the Russia both of the Czars and of Tolstoy. And as he recreates it stroke by stroke, Pasternak seems intent upon suggesting that no matter what attitude one takes toward the past, it cannot be understood in terms of imposed political cliches.

He is, in any case, rigorously objective in his treatment. He portrays both a vibrant Christmas party among the lib­eral intelligentsia and a bitter strike among railroad workers; he focuses upon moments of free discussion and spontaneous talk such as would make some contemporary Russian readers feel envious and then upon moments of gross inhumanity that would make them think it pointless even to consider turning back the wheel of history. Pas­ternak accepts the unavoidability, per­haps even the legitimacy of the revo­lution, and he evokes the past not to indulge in nostalgia but to insist upon the continuity of human life.

Once, however, the narrative reaches the Bolshevik revolution, the Tolstoyan richness and complexity promised at the beginning are not fully realized. Partly this is due to Pasternak's inex­perience as a novelist: he burdens him­self with more preparations than he needs and throughout the book one is aware of occasional brave efforts to tie loose ends together.

But mainly the trouble is due to a crucial difference between Tolstoy's and Pasternak's situations. Soaring to an incomparable zest and vitality, Tolstoy could break past the social limits of his world—a world neither wholly free nor, like Pasternak's, wholly unfree—and communicate the sheer delight of con­sciousness. Pasternak also desires joy as a token of man's gratitude for ex­istence; his characters reach for it eager­ly and pathetically; but the Russia of his novel is too grey, too grim for a prolonged release of the Tolstoyan ethos. As a writer of the highest in­telligence, Pasternak must have known this; and it is at least possible he also realized that the very difficulties he would encounter in adapting the Tols­toyan novel to contemporary Russia would help reveal both the direction of his yearning and the constrictions of reality.

It is Pasternak's capacity for holding in balance these two elements—the direction of his yearning and the con­strictions of reality—that accounts for the poise and strength of the novel. Like most great Russian writers, he has the gift for making ideas seem a natural part of human experience, though what matters in this novel is not a Dostoev­skian clash of ideology and dialectic but Zhivago’s sustained effort, amount­ing to a kind of heroism, to preserve his capacity for the life of contem­plation.

Zhivago’s ideas, it seems fair to assume, are in large measure Pasternak's, and as they emerge in the book, subtly modulated by the movement of portrayed events, it becomes clear that the central point of view can be described as a kind of Primitive Christianity, profoundly heterodox and utterly alien to all dogmas and institutions. I would agree with the remark of Mr. Max Hay­ward, Pasternak's English translator, that Zhivago's Christianity "would be acceptable to many agnostics." Accept­able not merely because of its ethical purity but because it demands to be understood as a historically-determined response to the airless world of Soviet conformity. In such a world the idea of Christ—even more so, the image of Christ facing his death alone—must take on implications quite different from those it usually has in the West. Zhivago's uncle, his intellectual guide, suggests these in an early passage:

Together with this version of Christianity, Zhivago soon develops a per­sonal attitude toward Marxism—an atti­tude, I should say, much more complex than is likely to be noted by American reviewers seeking points for the Cold War. Zhivago cannot help but honor the early Bolsheviks, if only because they did give themselves to "the idea of life as sacrifice." His enthusiasm for the revolution dies quickly, but even then he does not condemn it. He is more severe: he judges it.

Unavoidably Zhivago also absorbs some elements of the Marxist political outlook, though he never accepts its claims for the primacy of politics. In­deed, his rejection of Marxism is not es­sentially a political one. He rejects it because he comes to despise the arro­gance of the totalitarian "vanguard," its manipulative view of man, in short, its contempt for the second "basic ideal of modern man . . . the ideal of free per­sonality":

Still more withering is Zhivago's judg­ment of the Soviet intelligentsia:

Such statements are plain enough, and their significance can hardly be lost upon the powers in Moscow; but it must quickly be added that in the context of the novel they are much less abrupt and declamatory than they seem in isolation. Pasternak is so sensitive toward his own characters, so free from any intention to flourish ideologies, that the novel is never in danger of becoming a mere tract. The spectacle of Zhivago trying to reflect upon the catastrophe of his time is always more interesting than the sub­stance of his reflections. His ideas are neither original nor beyond dispute, but as he experiences them and struggles to articulate them, they take on an enormous dignity and power. If ever a man may be said to have earned his ideas, it is Yurii Zhivago.

Zhivago's opinions reflect the direc­tion of Pasternak's yearning, the long-suppressed bias of his mind; but there is, in the novel itself, more than enough counter-weight of objective presentation. Pasternak is extremely skillful at making us aware of vast historical forces rum­bling behind the lives of his central fig­ures. The Bolshevik revolution is never pictured frontally, but a series of inci­dents, some of them no more than a page or two in length, keep the sense of catas­trophe and upheaval constantly before us—Zhivago fumbling to light an old stove during an icy Moscow winter while in the nearby streets men are shooting at each other, a callow young Menshevik "heartening" Russian troops with demo­cratic rhetoric and meeting an ungainly death as his reward, a veteran Social Revolutionary pouring bile over the Communist leaders, a partisan com­mander in Siberia fighting desperately against the White armies. And as Zhiva­go finds himself caught up by social cur­rents too strong for any man to resist, we remember once again Tolstoy's con­cern with the relationship between his­torical event and personal life.

Once Pasternak reaches the revolu­tionary period, the novel becomes a kind of spiritual biography, still rich in social references but primarily the record of a mind struggling for survival. What now matters most is the personal fate of Zhivago and his relationships with two other characters, Lara, the woman who is to be the love of his life, and Strelni­kov, a partisan leader who exemplifies all of the ruthless revolutionary will that Zhivago lacks.

Zhivago himself may be seen as rep­resentative of those Russian intellectuals who accepted the revolution but were never absorbed into the Communist apparatus. That he is both a skillful doctor and a sensitive poet strengthens one's impression that Pasternak means him to be something more than an individual figure. He speaks for those writers, art­ists and scientists who have been con­signed to a state of permanent inferiority because they do not belong to the "van­guard" party. His sufferings are their sufferings, and his gradual estrangement from the regime, an estrangement that has little to do with politics, may well be shared by at least some of them. Zhivago embodies that which, in Paster­nak's view, man is forbidden to give to the state.

Mr. Hayward reports that Pasternak has apparently referred to Turgenev's Rudin as a distant literary ancestor of Zhivago. Any such remark by a writer like Pasternak has its obvious fascination and one would like very much to know exactly what he had in mind; but my own impression, for what it may be worth, is that the differences between the two characters are more striking than the similarities. Rudin, the man of the 1840's, is a figure of shapeless enthus­iasms that fail to congeal into specific convictions; he is the classical example of the man who cannot realize in action the vaguely revolutionary ideas that fire his mind. Zhivago, by contrast, is a man rarely given to large public enthusiasms; he fails to achieve his ends not because he is inherently weak but because the conditions of life are simply too much for him. Yet, unlike Rudin, he has a genuine "gift for life," and despite the repeated collapse of his enterprises he brings a sense of purpose and exaltation to the lives of those who are closest to him. There is a key passage in his jour­nal which would probably have struck Rudin as the essence of philistinism but which takes on an entirely different cast in 20th Century Russia:

There is undoubtedly a side of Pasternak, perhaps the dominant side, which shares in these sentiments; but it is a tribute to his utter freedom from literary vanity that he remorselessly shows how Zhivago's quest for "a quiet life" leads to repeated failures and catastrophes. For Zhivago's desire for "a big bowl of cab­bage soup" indicates—to twist a sardonic phrase of Trotsky's — that he did not choose the right century in which to be born.

The novel reaches a climax of exalta­tion with a section of some twenty pages that seem to me one of the greatest pieces of imaginative prose written in our time. Zhivago and Lara, who have been living in a Siberian town during the period of War Communism, begin to sense that their arrest is imminent: not because they speak any words of sedition (Zhivago has, in fact, recently returned from a period of enforced service as doc­tor to a band of Red partisans) but simply because they ignore the slogans of the moment and choose their own path in life. They decide to run off to Varykino, an abandoned farm, where they may find a few moments of free­dom and peace. Zhivago speaks:

From this point on, the prose soars to a severe and tragic gravity; every de­tail of life takes on the tokens of sanc­tity; and while reading these pages, one feels that one is witnessing a terrible apocalypse. Begun as a portrait of Rus­sia, the novel ends as a love story told with the force and purity of the greatest Russian fiction; yet its dependence upon the sense of history remains decisive to the very last page.

Through a ruse Zhivago persuades Lara to escape, and then he returns to Moscow. He falls into shabbiness, illness and long periods of lassitude; he dies obscurely, from a heart attack on the streets of Moscow. Lara's fate is given in a fierce, laconic paragraph:

Like the best contemporary writers in the West, Pasternak rests his final hope on the idea that a good life constitutes a decisive example. People remember Zhivago. His half-brother, a mysterious power in the regime who ends as a general in the war, has always helped Zhivago in the past; now he gathers up Zhivago's poems and prints them; appa­rently he is meant to suggest a hope that there remain a few men at the top of the Russian hierarchy who are accessible to moral claims. Other old friends, meeting at a time when "the relief and freedom expected at the end of the war" had not come but when "the portents of freedom filled the air," find that "this freedom of the soul was already there, as if that very evening the future had tangibly moved into the streets below them."

So the book ends—a book of truth and courage and beauty, a work of art toward which one's final response is nothing less than a feeling of reverence.

И - да, с точки зрения Троцкого, Живаго (и сам Пастернак) живут не в том веке. Потому, что "троцкие" всегда уверены, что век  сей - их, а в ИХ веке Живаго и Пастернак - "не те" и "не в том" по определению.
Вот только фокус в том, что всё, на самом деле - наоборот. Живаго и Пастернак - ВСЕГДА в ТОМ веке. Какой бы он ни был по счёту. А вот Троцкий - как повезёт. С ледорубом и мировой революцией.

(Хмыкнула и пошла заливать роман в читалку).
tjorn: (Лето)
Спасибо - за то, что они оба родились на свет (а один - прямо сегодня 124 года назад ;-) ). Пожалуйста... сделай так, что бы второй сыграл первого. Ты же не зря его ТАКИМ сделало... снова... опять...
У тебя же ЕСТЬ ПЛАН!;-)))

Оригинал взят у [ profile] vardanna в Большая просьба дорогому мирозданью
Когда пару лет назад я читала ЖЗЛовскую биографию Пастернака, блестяще написанную Дмитрием Быковым, Пастернака в моей голове при прочтении играл Бенедикт Камбербэтч. Потому что это была все-таки не автобиография, а взгляд со стороны, и герой, хотя и мастерски и глубоко осмысленный, все же наверняка имеет существенный зазор с Пастернаком настоящим. А никого ближе Борису Леонидовичу Пастернаку по типу и уровню личности, и при этом действительно похожего внешне (не то что на типическом, а на архетипическом уровне), чем Камбербэтч, я не знаю. Герой книги говорил слова Пастернака голосом Камбербэтча и двигался с его пластикой. Представляя на обратной стороне сетчатки лицо Пастернака, я невольно "анимировала" его мимикой Камбербэтча: я мало видела записей с самим Пастернаком, но благодаря ролям Бенедикта хорошо представляю, как "живут" в моменты радости, напряжения, вдохновения или переживания утраты такие брови, такие скулы и губы. Когда появилось вот это среднее фото, я выдохнула и сказала йессс! Для меня роль сыгралась, сбылась уже окончательно.
Но сегодня, спустя ровно 120 лет со дня рождения Бориса Пастернака, я хожу и бубню мирозданию: а как было бы хорошо, если бы роль состоялась на самом деле, а? В этой судьбе, право слово, есть что играть. И если уж британец до мозга костей Рейф Файнс сыграл Льва Толстого, то...
tjorn: (Солнце ванов)
Даниил Александрович Гранин рассказывает о Блокаде в Бундестаге.
Слушать невыносимо, а выключить невозможно.

tjorn: (кто здесь?)
Про то, КАК же они ЭТО потрясающе делают - не буду.:-) Потрясающе, да. Виртуозная техника. Английский газон. "Легко тому, кто ЗНАЕТ, КАК".:-)
И про то, что Дэвид Теннант - гениальный актёр, тоже не буду. Ибо факт - на лицо, как восход и заход Солнца.:-)

Несколько бессвязных реплик по поводу.

ЗОЛОТЫЕ у него ногти! :-))) До отъезда в Ирландию. Натурально золотые, все пальцы на обеих руках.

1. Мне раньше это никогда не приходило в голову, ни при прочтении пьесы, ни при просмотре "Пустой короны", а вот тут, прямо в середине 1 акта - пришло. Дело, ясен пень, в Теннанте. В том, КАК именно он играет, КАКОВ его Ричард.
Не смотря на знаменитую реплику Елизаветы "Ричард - это я", мне ЭТОТ Ричард неким ... неуловимым образом напоминает о Марии Стюарт.
2. Ричард Теннанта... Король-Королева. Не буквально, телесно, сексуально, а ментально. Он правит и ведёт себя "как женщина", повинуясь эмоциям, прихотям, "фантазиям" и "порывам". Но при этом ему не хватает пресловутой "женской хитрости", что бы "править по-женски" успешно. Сам - "весь на эмоциях", а вот эмоционально манипулировать окружающими... нет.
И в ту же степь - "заклинание" на берегу моря. О, в исполнении Теннанта то - witchcraft , вызывающий в памяти королеву Маргариту.
3. Поцелуй Омерля. (Слава Богу, никто не ржал...) Это не секс. Это одиночество. И обречённость. И внезапное мучительно-восхитительное впечатление, что ХОТЬ КТО-ТО его всё ещё искренне любит. Поцеловать и прижать к груди этого милого, славного мальчика. Просто физически ощутить хоть на миг, что ты кому-то дорог. И затем встать, выйти и сдаться в руки врага. Потому, что если не сдашься, всё равно ведь возьмут. Но в процессе этот милый добрый мальчик умрёт. Ну, да, а потом именно этот мальчик, которого ты спас, сдавшись в руки Болингброка, тебя и зарежет. Логично...
4. В 1 акте - прекрасные слова старого Гонта об Англии, втором Эдеме, "саде Божьем" на земле. В начале 2-го - слова садовника о том, что тот, кто не возделывал в срок свой сад, пожинает горькие плоды беспечности. Словно Шекспир НАПОМИНАЕТ зрителю, что, как бы не проникались мы сочувствием к Ричарду, но он - НЕ НЕВИНЕН. Главная, коренная причина его беды - ОН САМ. Дань объективности или своего рода политкорректность?.. Да кто теперь скажет, тем более, что одно другого не исключает ни коим образом.
5. Сцена отречения, конечно - ПЕСНЯ ВСЯ. Но зеркало - это просто бесподобно. Отражённый свет превращает и так изменившееся, "осветлённое" лицо в золотистый лик. А когда Ричард на миг переводит лучик на Болингброка, кажется, что это он бросает на своего смертельного врага частичку СВОЕГО света. Который, как выясняется, в нём, Ричарде, ЕСТЬ.
6. Предъявление обвинений после низложения. На редкость отвратительный момент. Жестокий и лживый. Можно низложить короля, но зачем же ТАК УНИЖАТЬ человека? Справедливо, в своём роде, утверждать, что Болингброк - "лучший" правитель, чем Ричард, но КАК ЖЕ НЕСПРАВЕДЛИВО пытаться доказывать, что Ричард - худший человек, чем его обвинители.
7. Смех Болингброка в спину Ричарду. Уничижающий, уничтожающий, "низводящий" смех. В этот момент лично мне хочется спросить ЗРИТЕЛЕЙ, смеявшихся только что при виде ползающего по сцене Ричарда:
- Ну, и ЧЬИМ вы, по вашему, смехом смеётесь над ЭТИМ?...
Да, я понимаю, Ричард постоянно играет словами и мимикой, остроумствует и иронизирует, но... но, чёрт вас всех задери, смеяться над Ричардом имеет права ТОЛЬКО РИЧАРД. И не потому, что король. Просто есть моменты, когда ТОЛЬКО САМ ЧЕЛОВЕК имеет пресловутое моральное право смеяться над собой. Другие, смеясь над ним, даже - как бы вместе с ним, его УНИЖАЮТ. Вот уж действительно, "сердца у вас нет". Юмор, может, и есть... а сердца - нет. Не уверена, что это - достаточная замена....
Честно, я НЕ ПОНИМАЮ, КАК можно ржать над Ричардом-Испуганным Ребёнком, когда он плюхается на морской песочек и сжимается в эмбрион, стискивая уже проклятую им корону?... "Ему же БОЛЬНО..."
8. Убийство. В течении всего спектакля Ричард - вопиющий анти-воин. Холёный красавец в шелках и парче - в окружении крепких "настоящих полковников" в доспехах и при мечах. И вдруг, в последние минуты, в каменном мешке, измученный, обессиленный, обречённый - он СРАЖАЕТСЯ. И КАК сражается. Не только с храбростью, но и с умением. И невольно начинаешь задумываться, а такой ли позой были его слова в начале истории о нежелании пролития крови, такой ли глупостью - замена поединка изгнанием?.. Похоже, этот человек и правда НЕ ХОТЕЛ проливать кровь. "Поиграть в войнушку", скататься в Ирландию, развеяться - да. Но вот так, по-простому, по-настоящему, "весомо-грубо-зримо" проливать кровь, ломать кости... нет. Мог. Но... не любил... "королева не любит молний"...
9. Финал прекрасен в свой логичной законченности. Трон - над гробом. Тень Ричарда - над Генрихом. Как не вспомнить мольбу его сына накануне Криспианова Дня:

На сегодня, о, на сегодня, боже, позабудь

Про грех отца - как он добыл корону!
Прах Ричарда я царственно почтил,
И больше горьких слез над ним я пролил,
Чем крови вытекло из жил его.
Пять сотен бедняков я призреваю,
Что воздевают руки дважды в день,
Моля прощения за кровь.
Построил я две часовни; грустные монахи
Там поминают Ричарда.
Готов я
И больше сделать, хоть ничтожно все,
Пока я не покаюсь сам в грехах,
Взывая о прощенье.
tjorn: (Солнце ванов)
Только ещё где-то вставила бы про эвакоэшелоны, про плач, ужас и яростный гнев людей, принимавших из этих эшелонов невесомые трупики детей, вывезенных из Блокады, но, увы, не спасённых. И о редкой, драгоценной радости, когда хоть кого-то удавалось чудом спасти. И о нестерпимой жажде вражеской крови, которая переполняла людей, когда маленький ленинградец, очнувшись, спрашивал:"Мама... где моя мама?" - и людям нечего было ему ответить.
Полагаю, так мой ребёнок узнал бы истинный смысл слова "ненависть".

Прослушать или скачать Баллада о ненависти бесплатно на Простоплеер

Оригинал взят у [ profile] talykova в детям о Блокаде

Катя моя, Катерина. Ты уже спишь. А мне ведь надо кое-что тебе рассказать.

Ты помнишь, в какой стране мы живем? Она называется Россия. В ней есть наш город, Москва, и много других городов, маленьких и больших. Ты уже была в нескольких из них и наверняка когда-нибудь побываешь в других. Или во всех-всех-всех. Везде у нас есть друзья и родные люди.

К северу от Москвы, возле холодного Балтийского моря стоит другой большой город. В нем много людей, и зданий, и рек, и парков, и мостов, и каналов, и всего-всего. Он очень красивый. Когда ты подрастешь, я обязательно тебе его покажу. Когда-то этот город назывался Ленинград, а жители его были ленинградцы. Сейчас он называется по-другому, но это неважно. И страна наша тогда называлась по-другому, но она была такая же наша, как и теперь.

Когда это было? Давно, очень давно, тогда еще не родились твои бабушки и дедушки. А вот их мамы и папы уже были, и все видели. И они рассказали мне, что жили тогда радостно.

Только случилось так, что на ту нашу страну напали враги — страшные враги, злые, черные. Одежда у них была черная, оружие у них было черное, и на знамени у них корячился черный паук. А сами они были бледные как смерть, и гордились этим. Они не могли терпеть, чтобы где-нибудь было радостно, и думали одну только черную мысль — как бы сделать так, чтобы мы все умерли: твои дедушки, и бабушки, их мамы и папы, и ты, и я, и мама, и детишки в твоем детском саду, и их родители, и твои дети, и твои внуки, и твои правнуки. А когда все мы умерли бы, враги засеяли бы нашу землю своими семенами — такими же черными, как они.

Этого они хотели, и это они делали, и нет им за это прощения.

Смерть сильнее жизни! Так думали враги, и наступали. Город Ленинград оказался окружен со всех сторон, и помощь была далеко. Враги не пускали туда ни еду, ни воду. Враги хотели уморить голодом и холодом всех людей, остававшихся в городе. А было там наших людей много, и никто не хотел умирать. Тогда враги сожгли всю еду, какую смогли, и отравили всю воду, докуда достало их мерзости.

Кто оставался в городе? Трудно сказать, это ведь был большой город. Там были все, дети и их матери, учителя, бухгалтеры, рабочие, артисты, милиционеры, ученые, дворники, музыканты; много кого там было, но все решили одно — не умирать назло врагам. И не умирали, пока могли.

Но ведь еще в городе были солдаты. И не просто всякие солдаты, а солдаты Красной армии. На шапках у них была красная звезда, а в руках — красное знамя и стальное оружие. Они были не такие образованные, как ученые, и не такие музыкальные, как музыканты, но они умели самое главное. Они брали черных врагов и загоняли в ту могилу, где им всегда самое место.

Загоняли пулей, загоняли штыком, загоняли снарядом, загоняли руками, загоняли водой и землей, огнем и холодом, чтобы те никогда не поднялись снова. Смерть (не черная вражеская, а настоящая) не разбирает своих, и наши солдаты-красноармейцы тоже погибали, ложась в родную землю. Но если погибали солдаты, вместо них вставали другие ленинградцы — мужчины, женщины, дети.

А враги все прибывали и прибывали, и числа им не было. Даже своих верных рабов послали черные враги в атаку, испугавшись, что не справятся в одиночку, — один лишь ветер помнит, где теперь их рабьи кости. Но еды и воды в городе Ленинграде оставалось мало, очень мало, и помощь была далеко. Но ленинградцы не сдавались, и все равно не умирали назло врагам. Не умирали, пока могли.

Сколько это было? Долго. Очень долго. Дольше, чем вытерпит любой человек.

Только однажды далекое эхо загремело — рядом, далекое зарево — заполыхало во все небо, а помощь, которая была далеко, — оказалась близко. Это вернулась вся Красная армия, чтобы прогнать врага. И прогнала она его, как казалось, навечно и навсегда.


Много времени прошло с тех пор. Что-то позабыто, что-то позаброшено. Даже те семена, которые успели оставить черные враги, проросли урожаем и снова шепчут свою черную мысль.
Не забыта только красная звезда, красное знамя и стальное оружие.
Так что спи спокойно, Катерина.

написал Артем Конев

tjorn: (Солнце ванов)
Его. Таким.
Он был самым добрым.

Прослушать или скачать Рустем якупов Душа бесплатно на Простоплеер

Криве-Кривайтис Яуниус (Йонас Тринкунас)

20.01.2014 на 75-м году жизни покинул этот мир 75-й Криве-Кривайтис Яуниус (Йонас Тринкунас).

Тойво подошел и стал их рассматривать. Это были детские рисунки.
Акварельки. Гуашь. Стило. Маленькие домики и рядом большие девочки, которым сосны по колено. Собаки (или голованы?). Слон. Тахорг. Какое-то космическое сооружение - то ли фантастический звездолет, то ли ангар... Тойво вздохнул и вернулся на диван. Я пристально следил за ним.
У него были слезы на глазах. Он уже не думал больше о проигранном бое.
Там, за дверью, умирал Горбовский - умирала эпоха, умирала живая легенда. Звездолетчик. Десантник. Открыватель цивилизаций. Создатель Большого КОМКОНа. Член Всемирного совета. Дедушка Горбовский... Прежде всего - дедушка Горбовский. Именно - дедушка Горбовский. Он был как из сказки: всегда добр и поэтому всегда прав. Такая была его эпоха, что доброта всегда побеждала. "Из всех возможных решений выбирай самое доброе". Не самое обещающее, не самое рациональное, не самое прогрессивное и, уж конечно, не самое эффективное - самое доброе! Он никогда не произносил этих слов, и он очень ехидно прохаживался насчет тех своих биографов, которые приписывали ему эти слова, и он наверняка никогда не думал этими словами, однако вся суть его жизни - именно в этих словах. И конечно же, слова эти - не рецепт, не каждому дано быть добрым, это такой же талант, как музыкальный слух или ясновидение, только еще более редкий.
И плакать хотелось, потому что умирал самый добрый из
И на камне будет высечено: "Он был самый добрый"...

Братья Стругацкие.  Волны гасят ветер

Оригинал взят у [ profile] anton_platov в Позавчера ушел Йонас Тринкунаc

…Не самое радостное занятие – писать некрологи.
Тем не менее, я не могу – права не имею – не говорить сейчас о Йонасе.
По трем причинам.

Во-первых, я не знаю другого деятеля языческого Возрождения, который сумел бы за свою жизнь сделать в этой области так много и добиться столь значимых результатов, как он.
Я сейчас с трудом представляю себе языческую Европу без Йонаса.
Это у меня пройдет, разумеется. Северная Традиция переживет потерю еще одного лидера (сколько их было, этих потерь, в нашей истории?..) Но сейчас я думаю о том, какой будет языческая Европа теперь…

Во-вторых, и я сам, и наш Дом в целом очень многим обязаны Йонасу и его супруге, Инии. В отношении естественного восприятия сакральной Традиции, прежде всего, но – и во многом другом.

В-третьих, мы общаемся … черт, уже – общались … с Йонасом (и с «Ромувой») полтора десятилетия. Мы гостили у него в Вильнюсе; мы приглашали и принимали его и его людей у нас в России… В моих архивах лежит немалое количество фотографий, текстов выступлений и т.д., которые никогда и нигде не были опубликованы.
Полагаю, я не вправе владеть этим архивом один. Кое-что я выложу ниже, под катом.
Я предпочел бы иметь иной повод для публикации этих материалов, но…

Собственно, дальше все пойдет под катом – это далеко не всем нужно.

Read more... )

Целую ноги матушки Инеи.


Прослушать или скачать Последняя поэма бесплатно на Простоплеер
tjorn: (Ух ты!)
Оригинал взят у [ profile] tjorn в Сообществу silver_meridian - 1 год!

С чем мы нас и поздравляем!:-)
В категорической форме!!!;-))))))))))))))
УРЯ, ТОВАРИЩИ!:-))))))))))))))))
И что бы дальше было всё чудесатее и чудесатее.;-))))))))))))))))))

С Днём Рожденья!:-)

Фото с Дня Рождения Барда в Стратфорде-на-Эйвоне 20 апреля 2013 года.:-)

А вообще кого-то мне этот парень ОЧЕНЬ напоминает...;-)))))

December 2015

27282930 31  


RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 21st, 2017 08:33 am
Powered by Dreamwidth Studios