tjorn: (вамп)
38th Olivier Awards
BEST ACTOR
Tom Hiddleston for Coriolanus at the Donmar Warehouse
Rory Kinnear for Othello at the National Theatre, Olivier

Ну, с
Mark Gatiss for Coriolanus at the Donmar Warehouse всё понятно.:-))))

tjorn: (кто здесь?)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] bamssi в Кориолан (Coriolanus), постановка театра «Донмар» (Donmar Warehouse), 2014
Место

Это первый секрет постановки. Пьеса, повествующая о политической коллизии древнего Рима, о грязной интриге, которая стоила жизни странному, но великому человеку; пьеса о зависти и злобе, ненависти и всепоглощающей страсти человеческого сердца – владеть и властвовать, перенесена на камерную, небольшую площадку. История, которую принято демонстрировать помпезно и громко, стиснута в очень тесное пространство бывшего овощного склада. Зрители не просто развернуты к повествованию, они втянуты в него. Так всемирная история становится очень частной, очень личной и очень даже твоей.

Второй секрет – сама сцена. Вернее площадка, зажатая рядами зрительного зала. С трех сторон. Четвертый ряд стульев актеры выносят на сцену сами, замыкая пространство. Чтобы сконцентрировать внимание на полу появляется еще один квадрат. Его рисуют в присутствии зрителя, очерчивая историю еще раз. Подчеркнутый аскетизм убранства – часть постановки, очень важная часть. Разум освобожден от необходимости представлять историю. Уже неважно, когда и где она произошла, она происходит здесь и сейчас.


Read more... )
От себя чуть-чуть добавлю:
Одна маленькая ремарка по поводу Вергилии. Я всё никак не могла "поймать", что же такое... очень старое и классическое, ещё более старое, чем Шекспир, мне напоминает весь её образ, и более всего - эта сцена, что - на фото. Сейчас вспомнила, ура!:-)
"Похищение быка из Куальнге". Момент, когда навстречу "не насытившемуся битвой" юному Кухулину, что бы как-то ... выбить его из состояния слепой ярости берсерка, высылают трижды по пятьдесят молодых женщин, прекрасных собою и нагих.:-) Ну, и валькирии, конечно. Та половина образа, о которой, отчего-то, постоянно забывают. Ведь главный их "смысл" состоит как раз в том, что бы, принимая героев в Вальхалле, участием, заботой, лаской и вот этой самой безграничной, всепоглощающей, самозабвенной восторженной нежностью умиротворять мятежный и неукротимый дух эйнхериев. И именно по этому предводительствует валькириями именно Госпожа.:-)
tjorn: (Лето)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] vardanna в Преображение глины
Я же обещала выложить интервью с Любой Грачевой! И как нельзя кстати, между прочим, - мы с ней говорили ровно о том, что отзывается все эти дни. Ну вот, например, о том, зачем сознательно "быть добрым", даже если сам ты не всегда белый и пушистый.

- Зрители часто называют твой стиль «добрым» и «сказочным»: на твоих картинах птицы вьют гнезда в волосах улыбчивых домовых, ласковые девочки встречаются с единорогами, тихо и нежно улыбаются ангелы, радуются жизни коты, ежи и мышата. Но в жизни ты совсем не девочка-колокольчик, витающая среди облаков и радуг, скорее, сильная женщина с явными лидерскими качествами. Почему ты выбрала именно эти темы?

- Мне было важно преобразить глину, найти связь между этим материалом и великими мифами, согласно которым глина была той первоосновой, из которой был создан весь мир. Эти мифы – о преобразовании материи силой творчества, одухотворения. Участвуя в этом мифе, художник сам становится Творцом. Глина сама по себе ведь, прямо скажем, похожа на какашки и грязь. Когда плотную красную глину мнешь в руках, а она, будучи пластичной, принимает в пальцах форму характерных «собачьих радостей», иной раз думаешь: наверное, со стороны это неприятно смотрится. И самым простым было бы следовать по тому пути, который подсказывает природная фактура глины: создавать «какашечное» искусство. Насколько мне легче было бы поставить в выставочном зале несколько тазов с замешанной глиной, раздеться догола, устроить перформанс, самой перемазаться с ног до головы и зрителей измазать! Минутное дело, и я уже современный художник-перформер. Или налепить абстрактные кучки, быстренько обжечь, и получившиеся «лепехи» объявить метафорой нашей сегодняшней жизни. Ценители актуального искусства, наверное, мне бы за это «творчество» еще и платили. Но миссия художника на земле – воссоздавать высший замысел по преображению хаоса и некрасоты в гармонию и красоту. И я хочу, чтобы похожая на грязь и нечистоты глина, пройдя через руки художника – мои руки – стала выражать самые важные идеи и чувства: любовь, тепло сочувствия, утешение, веру в чудо, надежду. Поэтому я дала себе слово, что всю жизнь буду делать только добрые работы.

P1060004 - копия

Дальше - о том, зачем Любе в ее работе капроновые чулки и почему она никогда заранее не знает, как будет выглядеть работа после обжига.
и Сирина-Алконоста-Гамаюна еще покажу )
tjorn: (петергоф)
За наводку на цель огромное спасибо[livejournal.com profile] manu_f!:-)

Кориолан


Я только что тяпнула бокал вина, и теперь могу выдавить из себя несколько слов о Кориолане.
Спектакль британского театра Донмар (Donmar Warehouse) по одноимённой пьесе Уильяма Шекспира, в роли Кориолана Том Хиддлстон, в роли Менения Агриппы - Марк Гэттис .
Вы знаете, я почти уверена, что Шекспир - это второе пришествие Христа. Ну не может быть человек так талантлив, и главное - так прозорлив, так искушён в природе человеческих страстей. Любую пьесу бери , переодевай героев в современные костюмы, и ставь - хоть четыреста лет назад, хоть в 21 веке, хоть в далёком будущем.
Я вчитывалась в текст субтитров, и холодела - вот же она, Украина! Или нет, Россия! Или любая другая страна, любой другой народ, любой другой правитель...Факинг гад, люди, почему, почему нас ничему не учит история, войны, жизнь, литература, да всё!!! Почему нас ничто никогда не учит??? Щас, минуту, я поплачу.
Плебс. Мы все плебс. И ни одного Кориолана.
Эти твари - Милонов, Мизулина и прочие истерички, добились таки своего.
Щас матом, можно? Ну пожалуйста, мне ударило в голову, а значит, не считается.

Итак, блять!!! Трагическая, просто выворачивающая кишки сцена, когда Кориолан встаёт на колени перед Туллом Авфидием, своим извечным соперником, а тот его обнимает и прижимается лицом к его лицу - они, блять, разглядели в этом жесте гейскую линию, и начинают тупо ржать!
Они пришли пофапать на Тора, эти малолетние кретинки, нет, на Тома Хиддлстона, секс-символ эмтиви, твою мать, им показывают как мальчик обнимает мальчика, тот что-то там лепечет про свой твёрдый кинжал, доооо, это конечно же фаллический символ! Том, чтотыделаешь, прекрати, хахаха.
Прастити, не сдержалась. Они же не замечают, что сенаторов играют мужчина и женщина, хоть оба зовутся мужскими именами и целуются взасос на фоне политических интриг.
Мэ и Жо, ачотакова, какой такой тонкий режиссёрский приём? Кому это интересно, если вон, два бойца касаются трепетными пальцами лиц друг друга, и один из них Тооом!
Спасибо, спасибо добрая женщина в шестом ряду, громко заоравшая "хватит ржать", в тот момент, когда у меня в висках стучало "святотатство", и я была готова выбежать из зала.
Знаете, я не люблю театр. Он для меня слишком условен, я не умею забыть, что на сцене люди, которые изображают других людей, и всё это либо пахнет нафталином, либо отдаёт заумным артхаусом для яйцеголовых, а я круглая.
Я пошла из-за Тома и из-за Шекспира. Всё второе действие в зале стояла ГРОБОВАЯ тишина ( малолетки ушли или у них попкорн кончился), и можно было наконец плакать, но если бы я смотрела дома, я бы рыдала, и мне было бы немного легче.
Да, можно было бы скачать , этот спектакль вроде бы есть на торрентах, но Кориолана - Тома нужно смотреть на большом экране, чтоб было видно напряжение каждой мышцы, трясущиеся губы, чтоб не пропустить момент, когда его глаза переполнятся слезами, и солёная дорожка нежно разрежет щёку...
Большой экран создаёт эффект присутствия, столько мелких деталей на сцене, похожей на арену для гладиаторских боёв, хотя на первый взгляд там пусто - только стулья, что-то вроде пюпитра, надписи на стене, чёрный квадрат на полу, лепестки роз, вода и кровь...
Как это правильно - никаких декораций, выспренных костюмов, отвлекающей музыки, лишь пара штрихов, намекающих на эпоху.
Гэттис, трогательный лысоватый Гэттис...конечно, они будут ржать, ища и находя в нём оттенки Майкрофта Холмса, а он не Майкрофт, он - Менений, человек, пытающийся с помощью иронии и шутовства соединить несоединяемое, примирить непримиряемое. Он старик, который умирает от отчаяния, стоя на коленях и прижимаясь щекой к руке названного сына, понимая, какая страшная пропасть легла между ними двумя, а между ними и смертью - уже никакого зазора.
Британские актёры играют непривычно. Интонационно английский совсем другой, монологи и диалоги в основном звучат беспристрастно, нет надрыва, нет привычной нам экспрессии, разве что Том рычит в особо напряжённые моменты.
Мимика тоже достаточно скупая, там в принципе вообще нет "театральщины" в привычном смысле слова. Откуда в воздухе берётся электричество , что за магия разливается в зале с первых секунд спектакля - необъяснимо...Создатели спектакля утверждают, что это магия театра, а я не знаю, я не люблю театр, я люблю Тома и Марка и обожаю Шекспира.
Журналистка, берущая в перерыве пьесы интервью у режиссёра, спрашивала - вы хотели бы, чтоб после спектакля зрители , даже в кинотеатрах, аплодировали стоя? Режиссёр ответила, что не смеет об этом просить, хотя зрители в театре поступают именно так.
Даже если бы она попросила, я бы не встала, и не аплодировала бы, у меня не было сил. Я умерла вместе с Кориоланом, вместе с Томом, вися вниз головой на цепи, поливая кровью сцену и лицо Авфидия. Больше всего мне хотелось зажмуриться и мгновенно оказаться дома, чтоб не видеть никого, ни одного человека, чтоб донести это ощущение прикосновения к чему-то великому, вечному, истинному, до этого бокала вина, растворить его в нём, будто капсулу с ядом, выпить и заплакать. Вот ты какой, катарсис.

и
"Кориолан" DONMAR. Сумбурные впечатления.
olga_endymion

Сейчас я скажу ересь. Если бы кто-нибудь после трансляции 8-го предложил еще один поход на "Ричарда" в обмен на мой "кориолановский" билет - махнулась бы не глядя. (Хорошо бы еще и ковер-самолет в аренду прилагался, что б с транспортом не мучиться.) Теперь повторю: это - ересь. Я понятия не имела, что на меня обрушиться. Ни один скриншот, ни одна гифка не передали ту мощь, ту пробивающую насквозь энергию, хлещущую с экрана. Разве что официальные фотографии, выложенные на сайте театра DONMAR. Ведь увидев их, я завелась на не хилые обороты. А потом прибавился "Ричард". Я все время их невольно сравнивала. Это нисколько не мешало. Скорее наоборот, помогало.
Смотрела в "Европе". Для меня это новый адрес на кино-театральной карте Москвы. Снова угадала наиудобнейшую для меня точку в зале. И со зрителями повезло. Парочка нездоровых смешков и оживляж не по делу - невеликая плата за тишину.
Низкий поклон за комментарии в трансляции. Они помогли настроиться на волну, авторы из абстракции превратились в живых людей. Рассказ о постановке, истории здания театра, перебиваемая кадрами хроники и гримирования главного героя, огромные глаза Тома во весь экран на пару секунд... Меня пустили за кулисы, щедро поделились секретами, презрев всякие там "приметы". Заодно этого времени хватило, что бы все опоздавшие к началу собрались. Уф-ф! И как абсолютная точка: последние слова Тома, жестко глядя в упор в камеру - "Мне не нравится то, что говорит мой герой". Прибило, хотя я никогда не смешиваю образы и их творцов. Но все равно стало не по себе. Так значит для тебя это еще одна "роль с забором", вот оно как... И не просто "с забором", а ты знаешь, что такое толпа, повинующаяся взмаху руки. И такое поклонение тебя страшит. (Не путать с "пугает".)
А далее...
С первого же мига: что это? создали машину времени или у старого Ю-За появился клон?! Пульсация электронной музыки. Преображение сцены с помощью минимальных средств. Захлестывающая эмоциональность. Крики до ободранного горла. Условные, но очень выразительные костюмы. Актеры, играющие по нескольку персонажей (чего не замечаешь). Театр в своем чистом, прекрасном виде.

История, которой не нужны помпезность и костюмы. Люди. Война. Подлость. Подозрительность. Передергивание и подтасовки. Любовь. Патетика. Восхищение. Слезы. Смерть.
Шекспир универсален.
И неисчерпаем. Он не скучный, забытый автор на пыльной полке. Не обязаловка из учебника, а живой, тревожный гений, современный любой эпохе.
Я это почувствовала очень ярко на "Ричарде II". И сверх ярко теперь. Соседка справа восторженно поделилась: "Вот сколько они ставят Шекспира! И какие все они разные! Какие они молодцы!" Человек не знал ни о театре DONMAR, ни об истории этого спектакля, ни об актерах, его играющего. Она просто пришла посмотреть Шекспира. Без заносчивости завзятого театрала, а с распахнутым, навстречу актерам, сердцем. Господи, как же повезло!

На крошечной сцене бушевала жизнь. Не Рим "в тогах и туниках", но Рим варварский, Рим воинов, Рим Муция Сцеволлы. Город-государство ведет бесчисленные войны с соседями. В почете доблесть и раны, полученные в яростных сражениях. Но Рим уже разделен на патрициев и плебс. Эта еще одна война, тайная, скрытая за фальшивыми улыбками, уступками и подачками, полная взаимной ненависти, порой прорывающаяся наружу. И есть герой, не желающий и не умеющий кривить душой.
Том. Том, милый Том. Что ты творишь?!! Сердце обосновалось в глотке и пошло вразнос. Глаза, пылающие в ужасающей, кровавой маске. Прямолинейность выдернутого из ножен меча. Сам дух Войны живет в этом гибком, ловком теле. Он в одиночку способен броситься на штурм и вырезать сотню. За ним идут, ему повинуются. Но только на войне. Дома царит Политика, а тут он неумеха. Кривая, издевательская улыбка Кая Марция, выклянчивающего у плебеев голоса для своего консульства - это что-то!
Народ Рима сочувствия не вызвал. А уж парочка его вождей-трибунов тем более! От этих ублюдков тошнило. От их лицемерия, подлости и трусости. А еще от торжества, когда Кориолан таки на них срывается и орет то, что думает. Ага! Попался! Тащи его казнить. Ах, незадача, приговор сменили на изгнание. И снова скука. Расслабленно сидим на солнышке, благосклонно принимаем подарки от "осчастливленных" граждан. Блеск! "Прохожий, ты чего? - Любуюсь."
На этом фоне кровь и копоть войны выглядит чистым и благородным делом.
В сцене штурма Кориол сердце мое запело. Режиссерскому решению браво! И браво двум жирнющим точкам - финалам обоих частей. Сначала изгнание: героя забрасывают под улюлюканье отбросами. Думаешь, куда ж сильнее. Затем финал спектакля. Смерть. И тут режиссер трансляции выбирает идеальный кадр с диагональю: мать и на ее фоне, прямо передо мной покачивается тело сына с перерезанным горлом. Женщина, стоящая на крепостной стене, смотрящая вдаль... Ты это видишь? Видишь, что сделали с твоим мальчиком? Ты вырастила воина, которого дома настолько боялись, что объявили изменником и изгнали. Он проклят. И он умер, когда в самую последнюю минуту отказался мстить неблагодарной родине.
В голове тут же мелькнул тенью финал "Ричарда". Ну там-то хоть дали вздохнуть! А здесь пыталась порвать на себе ворот. М-да... Бывает.
А еще здесь щедро плачут. Слезы в глазах актеров видела не раз. И всякий раз они были разными. Гордости, ярости, нежности, отчаяния, ненависти. И так и не смогла описать для себя самой слезы Кориолана в самом конце. Там слишком много всего и во столько слоев, что непременно собьюсь, взявшись за изложение.
И еще. Развязка закономерна. Она просто ускорилась решением предложить почетный мир. Здесь никаких фантазий "а что было бы, если бы...".
Я не зря мечтала посмотреть этот спектакль. Ожидания окупились сторицей. Восхитили все актеры и то, что Том не выглядел "прима-балериной на фоне". И эту постановку надо смотреть на большом экране.
tjorn: (жизнь хороша)
Пародия прекрасна.:-)
И отдельно прекрасен её зачин.:-)))

Если вы хотите по-настоящему причинить боль своим родителям и у вас не хватает духу стать гомосексуалистом, вы можете, по меньшей мере, заняться литературой или искусством. Я не шучу. Искусство — не способ зарабатывать на жизнь. Но это очень человечный способ делать жизнь более переносимой. Когда вы занимаетесь искусством — не важно, хорошо получается или плохо, душа ваша растет. Пойте в ванной. Включайте радио и танцуйте. Рассказывайте истории. Пишите друг другу стихи, пусть даже и паршивые. Старайтесь, чтобы вышло как можно лучше. И вы будете сполна вознаграждены. Что-то будет вами создано.
Курт Воннегут
tjorn: (Солнце ванов)
Это - не история про Эдипов комплекс. Это даже не история про борьбу за власть.
Это история неизбежного и непримиримого противостояния двух принципиально различных парадигм бытия.
В одном углу ринга стоит Кориолан, в другом - Сициний Велут и Юлий Брут.
Все остальные - между ними, сообразно своему чувству верного положения. Как в расстановках.
А растяжка между двумя углами ринга называется "личная ответственность". Честность, совесть, убеждения, принципы, амбиции, желания... это всё - частные имена одной общности. Основополагающей общности.
ЛИЧНОЙ. ОТВЕТСТВЕННОСТИ.
Той самой штуки, которой позволено поставлять под меч чужие головы. Потому, что прежде всех чужих, она подставляет под нож собственное горло. И именно себя делает той жертвой, что совершает всякий окончательный расчёт.

DIXI
tjorn: (Солнце ванов)
Оригинал взят у [livejournal.com profile] liber_tin в Солнце
Полдень. XXII век.

The Sun by HeartOfQueen on deviantART
tjorn: (Солнце ванов)
Посмотрела. Да, это - великий спектакль. И это - великая история. На все времена.
И - да, чрезвычайно злободневно.
И - да, я - на стороне Кориолана. Не потому, что - Том. А потому, что - Кориолан.
Я верю в СТРУКТУРИРОВАННУЮ демократию. А не "власть толпы", безмозглую и безответственную. Подробности - у Хайнлайна. Его, кстати, тоже многократно записывали в "фашисты".  Особенно - после Starship Troopers. Но я НЕ ВЕРЮ в гражданство, которое гражданин не оплачивает кровью. Своей кровью, существенная деталь.
Политические права — это не просто возможность поставить крестик в бюллетене для голосования, это ответственность, подтверждённая делом.
Поэтому я верю в Кориолана. И не верю в плебс.
Это не вопрос демократичности, это вопрос честности.
Собственно, всё.

И, кстати, о злободневности:
Россиянин, которого нет
Ольга Андреева — о том, как социологи пытались найти «типичного россиянина». Но не смогли


У нас в стране ПОЧТИ НЕТ граждан. И христиан, настоящих, "реально действующих", кстати, тоже - почти нет. Потому, что быть христианином - это тоже огромный квест, как и быть гражданином. А народ "живёт и дышит" не квестами, а мечтами о "счастье даром". При этом все понимают, что бездна между "как хорошо" и "как есть" огромна и ширится с каждым днём, но никаких "позывов" к прекращению этого положения в среднем по больнице не наблюдено. Люди НЕ МЕНЯЮТ свой мир САМИ к лучшему начиная с себя и своей "зоны ответственности". Они ждут, когда кто-то "создаст условия" быть честным, добрым, ответственным, достойным... в лучшем случае - "ищут Мессию" и "ответ на все вопросы" ГДЕ-ТО.
Начать поиск С СЕБЯ им не приходит в голову... так что - да, эта пьеса ОЧЕНЬ актуальна.
tjorn: (Лето)
Хотя - нет, конечно, просто он действительно "стоит упоминания".
Ну, и... и вот ещё один чудный британский парень с "внезапным взлётом к славе", которому припоминают его элитное образование тогда, когда хочется за что-то лягнуть, а по делу-то - не за что...:-)

Оригинал взят у [livejournal.com profile] gingerra в Том Хиддлстон: "Я просто недостаточно крутой…"
"Кориолан" - рецензия Майкла Биллингтона ("The Guardian"):
Динамичная, остроумная и интеллектуальная постановка, в которой Том Хиддлстон превосходно играет Кориолана. Постановка, заставляющая вас со вниманием отнестись к подобным шекспировским деталям - определённо хорошая постановка, и стоит того, чтобы посмотреть её трансляцию.
перевод
оригинал

Tom Hiddleston interview:"I’m just not cool enough..."
о фанатах:
У некоторых людей возникают навязчивые идеи, и они приписывают мне ответственность за то, что происходит в их жизни. Так и хочется им сказать: «Огромное вам спасибо за эти прекрасные слова, но я ничего такого не сделал». Я в каком-то смысле пытаюсь привести их в чувство разговорами. Но такова природа навязчивых идей. Я знаю немало актеров, которым приходилось иметь с ними дело.

Я вернулся после «Мстителей» и с тех пор живу здесь. Это мой дом. Но да, в Лондоне бывают проблемы. Я не хочу показаться заносчивым ублюдком, но иногда просто не хочется останавливаться и фотографироваться с кем-то. Очень странно знать, что тебя постят на Фейсбуке.


о жизни
Делай свою работу, получай от нее удовольствие, воспринимай ее всерьез, не воспринимай всерьез себя и не высовывайся! Никому не нужно знать ничего больше и, в каком-то смысле, они и не хотят больше ничего знать.

о фильме Джармуша "Выживут только любовники"
Настоящая любовь – вещь странная и переменчивая, но при этом постоянная. Эти герои – древние существа. Они живут долго, видели, как все растет и умирает. Ты продолжаешь разговоры, которые могли длится годами, даже веками. Мне это нравится.
перевод
оригинал
tjorn: (кто здесь?)
"Тот, кто ЭТО ВСЁ придумал..."



Библиотека работ Крэга.
И - большая статья о том самом "Гамлете" Крэга-Станиславского.
И как-то сразу вспоминается вчерашнее интервью Спивака... величайший режиссёр "20-го и 21-го века" - актёр, достигший к 24 годам той степени ... интериоризации актёрства, когда оно уже не воспринимается, как ИСКУССТВО... ну, правда же, не ждёте же вы от дельфина восторгов по поводу его, дельфина, высочайшего умения плавать?!..
tjorn: (кто здесь?)
Режиссер – человек, пришедший с «жизненной войны»

Ежедневно на театральных площадках Петербурга играют десятки спектаклей, непохожих друг на друга. И в каждом из них отражается личность режиссера — создателя. О трудностях постановочного процесса, режиссерской профессии и сущности театрального искусства «Утру Петербурга» рассказал народный артист России, художественный руководитель Молодежного театра на Фонтанке Семен Спивак.

Семен Яковлевич, как нужно ставить классику сегодня: адаптировать к реалиям нашей современности или оставлять в неизменном виде?

Я считаю, нужно и жить, и работать без крайностей, поэтому не надо ставить классику XVII века так, как это делали в то время, но и не нужно пытаться поставить так, как будут играть в XXII веке. Самое важное, как художник чувствует ее сегодня. В любой классике, если она стала таковой, есть проблемы, касающиеся всех нас, и мастерство состоит в том, чтобы увидеть и показать их. Общих рецептов нет, как нет людей, похожих друг на друга. Это внутреннее содержание режиссера и труппы, которая ставит классическое произведение. Конечно, необходимо видеть и понимать то, что происходит вокруг тебя; попытка изолироваться — самая большая глупость, которая может быть в искусстве. Тогда спектакль превращается в музейный экспонат. Однако, если короли выходят в современных костюмах — это еще не показатель высокого качества спектакля. Излишнее внешнее осовременивание пьесы может свидетельствовать и о том, что суть произведения режиссера не слишком интересует. А ведь это самое главное. Конечно, проще переодеть артистов в модные одежды, и на первый взгляд покажется, что спектакль сделан. Но чуткий к искусству человек всегда отличит бриллиант от простой стекляшки.

По какому принципу вы выбираете произведения для постановок?

По очень простому. Режиссер должен читать пьесы, и если при чтении раздается некий внутренний душевный щелчок, значит, что-то в ней ему близко. Точно так же, как при встрече двоих на большом празднике, когда вокруг огромное количество мужчин и женщин, щелчок почему-то раздается именно напротив одной-единственной женщины. Нужно прислушиваться не к другим, а к себе, тогда многое можно понять.

Какой спектакль дался вам сложнее всего?

Каждый дается очень тяжело. Труднее всего — открыться перед другим человеком, донести до него проблемы, затронутые в пьесе, иначе они останутся на уровне литературы. Но театр не литературный вид искусства, а действенно-аналитический. Поэтому самое трудное — допустить до себя, заставить жить в тех обстоятельствах, которые отражены в пьесе.

Можно ли сказать, что сейчас театр переживает кризис или, наоборот, он находится на подъеме?

Великий итальянский режиссер Джорджо Стрелер еще в 1948 году в своей книге говорил: «Все пишут, что театр в кризисе». Я думаю, здоровая часть русского театра находится в здоровом поиске языка современного искусства, а больная часть — в нездоровом. Здоровым поиском я называю театр, который ищет свет, что-то положительное. Мне кажется, сегодня эти части находятся в балансе.

Истинные режиссеры вырастают из актерской среды или приходят с режиссерских факультетов?

Бывает и то, и другое. Вот, например, Олег Николаевич Ефремов вырос из артиста, стал замечательным режиссером и создателем театра «Современник», потом руководителем МХАТа. Другой пример — великий Товстоногов, который закончил режиссерский факультет. Разными путями люди приходят в режиссуру. Это одна из самых сложных профессий: огромные нагрузки, ответственность. В режиссуру приходят настоящие мужчины и женщины, склонные к мужскому анализу. Ведь режиссер должен быть аналитиком, прекрасно знать жизнь, видеть и понимать людей, быть художником-живописцем, балетмейстером, актером, психологом, философом…

А как же быть молодым начинающим режиссерам?

Лучше всего к режиссуре подходит замечательная русская пословица: «За одного битого двух небитых дают». Истинным мастером человек становится тогда, когда его побила жизнь. Причем, это неизбежно. Когда родители пытаются уберечь детей от всех бед, у них, как правило, ничего не получается, и чем больше ребенка кутают, тем больше он простужается. Вообще артист и художник не может быть приятным во всех отношениях, как писал Гоголь в «Мертвых душах». Это человек, пришедший с «жизненной войны» и, может быть, даже проигравший эту войну. Только тогда он начинает видеть людей. Если же видит только себя, режиссером и артистом стать не сможет. Артисты, любующиеся собой на сцене, просто не могут схватить что-то глубокое в роли. Зрителю они быстро надоедают. А тем более кто будет слушать режиссера, которому нечего сказать?

Каким вы видите развитие театра в будущем? Необходимо ли внедрение в театральный процесс современных технологий?

Театру уже несколько тысяч лет, и постоянно ему предрекают смерть. Особенно с появлением кино, телевидения, 3D-технологий. Но театр – искусство, когда человек со сцены живым голосом разговаривает с человеком в зале. Это общение артиста со зрителем ничем нельзя заменить. Конечно, мы тоже используем какие-то современные технологии, но некоторые театры делают на это основной упор. А ведь самое ценное в театральном искусстве — разговор двух человеческих душ без посредников.

Какие произведения готовятся к постановке в Молодежном театре на Фонтанке?

На днях состоится премьера спектакля по сложнейшей пьесе Федерико Гарсиа Лорки «Дом Бернарды Альбы», над которым работает молодой режиссер, артист нашего театра Евгений Титов, обучающийся в Венском театральном университете. Репетируется гениальная пьеса Виктора Гюго «Король забавляется», а также сказка Островского «Снегурочка». Они выйдут тогда, когда что-то начнет вырисовываться. Потому что планирование в искусстве — вещь бессмысленная. У каждого произведения свой срок.

Беседовала Анастасия Самуйлова
http://www.utrospb.ru/articles/38915/
tjorn: (вамп)
Стащила у [livejournal.com profile] b_a_n_s_h_e_e., тут есть ещё.:-)
Отчего-то хочется назвать их Беатриче и Бенедикт.:-))))


Совы на коньках с голландской гравюры (Adriaen Pietersz. van de Venne, 1620 - 1660).
tjorn: (жизнь хороша)
Таро не врёт. И ничего не путает!:-))) Врёт голова. Гадальщика, кверента, обоих... по обстоятельствам!
А Таро говорит, как есть. ВСЁ - как ЕСТЬ.

Аллилуйя!:-))) . Ушла за цвиточками.:-)

А православных - со Сретением.:-)


Не с Симеоном, а с Иосифом, но тоже ж - хорошо, да?:-)

И ещё - подарочек... не по календарю, но зато - от души.:-)

Ричард Кинг
Ричард Кинг. Вознесение Девы Марии
tjorn: (кто здесь?)
Серьёзно! Я видела ЭТО в Москве в Манеже в начале января. Это... неописуемо, это НАДО видеть.
"Я был там... я видел...":-)
Да, это - ШЕДЕВР как в художественном, так и в изначальном, ремесленном, смысле слова.
Я ходила между ними, и любитель искусства во мне восторженно обнимался в едином экстазе с модисткой.:-) "О! ЧТО он сделал! О! КАК он сделал!":-)))

2-22 февраля 2014 года в Российском этнографическом музее пройдет выставка коллекции уникальных кимоно работы знаменитого японского мастера Итику Кубота.

Что это? )
tjorn: (кто здесь?)
tumblr_n0woprM8Yx1qi86x2o1_500

Машите на меня, машите! Да не ты, дурак, пусть вот тот джентльмен програмкой своей на меня помашет... буквально пару минут, больше я всё равно не выдержу!!!;-)))

И - невероятный Протей, да.:-) Ему ж никто не ставил "актёрскую задачу":
- Так, ты - на показе Hugo Boss, ты - компаньон самой Анны Винтур, ты - "икона британского стиля"... Беня, таки продай талант, изобрази в лице!
Он просто... ЧУЕТ АТМОСФЕРУ... и подхватывает Игру.:-) Внутри-то там сидит всё тот же, вечно любимый и давно знакомый вихрастый шпигалет среднего школьного возраста.:-))) Его даже местами видно, на фото рядом с Анной.:-)))) Но ... но:
- Вид у нее, конечно, есть. Только разный, понимаете? Когда она на потолке, она как потолок. Когда на диване – как диван...
– А когда на Грегуар, она как Грегуар,


Ну, или - как Анна Винтур!:-)))) "Мимикрия у ласточкА", что б её...:-)))))
Пы.Сы.:
Они ж на гифке НАСТОЛЬКО похожи, словно это Анна его родила и воспитала. Себе на радость, всем на смерть!:-))))
О! Я поняла!!! Это был этюд "Если бы Миранда Пристли была мужчиной"!!!:-))))
tjorn: (петергоф)
Огромное спасибо за него [livejournal.com profile] bukvoedina и [livejournal.com profile] tec_tecky !
На англицком, но в гуглопереводе всё вполне читаемо. :-)

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.
I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.
Boris Pasternak Lived In The Wrong Century

Irving Howe on the tragedy of our twentieth-century Tolstoy

by Irving Howe | February 10, 2014

Of Freedom and Contemplation
Irving Howe
September 8, 1958

Boris Pasternak was born 124 years ago on this day. In honor of his birthday, here is Irving Howe's appraisal of the unique genius of Pasternak's best-known work, Doctor Zhivago.

Doctor Zhivago, the novel which climaxes the career of the Russian poet Boris Pasternak, is a major work of fiction; but it is also—and for the moment, perhaps more important—a historic utterance. It is an act of testimony as crucial to our moral and intellectual life as the Hungarian revo­lution to our political life. It asks for, and deserves, the kind of response in which one's sense of the purely "liter­ary" becomes absorbed in a total atten­tion to the voice of the writer.

The book comes to us in extraordinary circumstances. A great Russian poet who maintains silence through years of terror and somehow, for reasons no one quite understands, survives the purges that destroy his most gifted colleagues; a manuscript sent by him to an Italian Communist publisher who decides to issue it despite strong pressures from his comrades; the dictatorship mean­while refusing to permit this book, surely the most distinguished Russian novel of our time, to appear in print—all this comprises the very stuff of his­tory, a reenactment of those rhythms of brutality and resistance which form the substance of the novel itself.

Doctor Zhivago opens in the first years of the century, spans the revo­lution, civil war and terror of the thirties, and ends with an epilogue in the mid-1940s. On a level far deeper than politics and with a strength and purity that must remove all doubts, it persuades us that the yearning for free­dom remains indestructible. Quietly and resolutely Pasternak speaks for the sanctity of human life, turning to those "eternal questions" which made the 19th Century Russian novel so magnificent and besides which the formulas of Russia's current masters seem so trivial.

The European novel has traditionally depended on some implicit norm of "the human." In our time, however, this norm has become so imperiled that the novel has had to assume the burdens of prophecy and jeremiad, raising an apocalyptic voice against the false apoca­lypse of total politics. Some of the most serious Western writers have turned impatiently from the task of represent­ing familiar experience and have tried, instead, to make the novel carry an un­precedented amount of speculative and philosophical weight. Sacrificing part of the traditional richness of the Euro­pean novel, they have kept searching for new, synoptic structures that would permit them to dramatize the modern split between historical event and per­sonal existence. As a result, their work has occasionally thinned out into para­bles concerning the nature and possi­bility of freedom.

But where certain Western novelists have wrenched their narrative structures in order to reach some "essence" of modern terror, Pasternak has adopted a quite different strategy. With apparent awareness of the symbolic meaning of his choice, he has turned back to the old-fashioned leisurely Tolstoyan novel. His aim is not to mimic its external amplitude, as do most Soviet writers, but to recapture its spirit of freedom and then bring this spirit to bear upon contemporary Russian life. Given the atmosphere in which Pasternak must live and work, this kind of a return to the Tolstoyan novel comes to seem a profoundly liberating act.

Pasternak refuses to accept any claim for the primacy of ideological systems. Avoiding any quest for the "essence" of modern terror, he prefers to observe its impact upon the lives of modest and de­cent people. Again and again he returns to what might be called the "organic" nature of experience, those autonomous human rhythms which, in his view, can alone provide a true basis for freedom. The Tolstoyan narrative structure takes on a new and dynamic character, embodying his belief that everything fund­amental in life remains inviolate, beyond the grasp of ideology or the state.

I do not mean to suggest that Paster­nak permits a facile spirituality to blind him to the power of circumstances. He knows how easy it is to debase and kill a man, how often and needlessly it has been done; some of his most poignant chapters register the sufferings of the Russian people during the past forty years. Yet he is driven by an almost instinctive need to cling to other possibilities, and he writes about ordin­ary experience with such affection and steadfastness that, even under the blows of accumulating historical crises, it takes on a halo of sanctity. Not the fanati­cism of the will, but existence as rooted in the natural world, seems to him the crux of things.

Yuri Zhivago, the central figure of the novel and in some ways Pasternak's alter ego, comes to this realization while still a young man. As he is driven from the battlefields of the First World War to revolutionary Moscow to partisan fighting in Siberia, and then back again to Moscow, Zhivago tries to keep hold of a few realities: nature, art, the life of contemplation. No matter how des­perate the moment may be, he feels that the preservation of his inner identity is still possible if he can watch a cow grazing in the fields, read Pushkin's poems and speak freely to himself in the journal he intermittently keeps.

It is this effort to preserve the per­sonal basis of reality which forms the main stress of Zhivago's experience—an effort always secured in a radiantly intense feeling for nature. One of the loveliest episodes in the novel occurs when Zhivago and his family, to avoid starvation during the civil war, decide to leave Moscow. They take a long journey eastward, and at one point their train becomes stalled in drifts of snow. For three days the passengers work in the open, helping to clear the tracks. A light of joy comes over them, a feel­ing of gratification for this gift: "The days were clear and frosty, and the shifts were short because there were not enough shovels. It was sheer pleasure."

Somewhat earlier in the book Zhivago reflects upon his life while traveling homeward from the First World War:

The novel begins with a series of clipped vignettes of pre-revolutionary Russia, apparently meant to suggest a Tolstoyan breadth and luxuriousness of treatment. A few of these vignettes seem hurried and schematic in effect, but many of them are brilliantly evocative, quick and sharp glimpses of another Russia.

But which Russia: the Russia of the Czars or of War and Peace? The country Pasternak remembers from his youth or the marvelous landscape of Tolstoy's imagination? The alternative, of course, is a false one, and I raise it merely to indicate the presence of a real problem. For in the mind of a writer like Pasternak, historical reality and literary herit­age must by now be inseparable: the old Russia is the Russia both of the Czars and of Tolstoy. And as he recreates it stroke by stroke, Pasternak seems intent upon suggesting that no matter what attitude one takes toward the past, it cannot be understood in terms of imposed political cliches.

He is, in any case, rigorously objective in his treatment. He portrays both a vibrant Christmas party among the lib­eral intelligentsia and a bitter strike among railroad workers; he focuses upon moments of free discussion and spontaneous talk such as would make some contemporary Russian readers feel envious and then upon moments of gross inhumanity that would make them think it pointless even to consider turning back the wheel of history. Pas­ternak accepts the unavoidability, per­haps even the legitimacy of the revo­lution, and he evokes the past not to indulge in nostalgia but to insist upon the continuity of human life.

Once, however, the narrative reaches the Bolshevik revolution, the Tolstoyan richness and complexity promised at the beginning are not fully realized. Partly this is due to Pasternak's inex­perience as a novelist: he burdens him­self with more preparations than he needs and throughout the book one is aware of occasional brave efforts to tie loose ends together.

But mainly the trouble is due to a crucial difference between Tolstoy's and Pasternak's situations. Soaring to an incomparable zest and vitality, Tolstoy could break past the social limits of his world—a world neither wholly free nor, like Pasternak's, wholly unfree—and communicate the sheer delight of con­sciousness. Pasternak also desires joy as a token of man's gratitude for ex­istence; his characters reach for it eager­ly and pathetically; but the Russia of his novel is too grey, too grim for a prolonged release of the Tolstoyan ethos. As a writer of the highest in­telligence, Pasternak must have known this; and it is at least possible he also realized that the very difficulties he would encounter in adapting the Tols­toyan novel to contemporary Russia would help reveal both the direction of his yearning and the constrictions of reality.

It is Pasternak's capacity for holding in balance these two elements—the direction of his yearning and the con­strictions of reality—that accounts for the poise and strength of the novel. Like most great Russian writers, he has the gift for making ideas seem a natural part of human experience, though what matters in this novel is not a Dostoev­skian clash of ideology and dialectic but Zhivago’s sustained effort, amount­ing to a kind of heroism, to preserve his capacity for the life of contem­plation.

Zhivago’s ideas, it seems fair to assume, are in large measure Pasternak's, and as they emerge in the book, subtly modulated by the movement of portrayed events, it becomes clear that the central point of view can be described as a kind of Primitive Christianity, profoundly heterodox and utterly alien to all dogmas and institutions. I would agree with the remark of Mr. Max Hay­ward, Pasternak's English translator, that Zhivago's Christianity "would be acceptable to many agnostics." Accept­able not merely because of its ethical purity but because it demands to be understood as a historically-determined response to the airless world of Soviet conformity. In such a world the idea of Christ—even more so, the image of Christ facing his death alone—must take on implications quite different from those it usually has in the West. Zhivago's uncle, his intellectual guide, suggests these in an early passage:

Together with this version of Christianity, Zhivago soon develops a per­sonal attitude toward Marxism—an atti­tude, I should say, much more complex than is likely to be noted by American reviewers seeking points for the Cold War. Zhivago cannot help but honor the early Bolsheviks, if only because they did give themselves to "the idea of life as sacrifice." His enthusiasm for the revolution dies quickly, but even then he does not condemn it. He is more severe: he judges it.

Unavoidably Zhivago also absorbs some elements of the Marxist political outlook, though he never accepts its claims for the primacy of politics. In­deed, his rejection of Marxism is not es­sentially a political one. He rejects it because he comes to despise the arro­gance of the totalitarian "vanguard," its manipulative view of man, in short, its contempt for the second "basic ideal of modern man . . . the ideal of free per­sonality":

Still more withering is Zhivago's judg­ment of the Soviet intelligentsia:

Such statements are plain enough, and their significance can hardly be lost upon the powers in Moscow; but it must quickly be added that in the context of the novel they are much less abrupt and declamatory than they seem in isolation. Pasternak is so sensitive toward his own characters, so free from any intention to flourish ideologies, that the novel is never in danger of becoming a mere tract. The spectacle of Zhivago trying to reflect upon the catastrophe of his time is always more interesting than the sub­stance of his reflections. His ideas are neither original nor beyond dispute, but as he experiences them and struggles to articulate them, they take on an enormous dignity and power. If ever a man may be said to have earned his ideas, it is Yurii Zhivago.

Zhivago's opinions reflect the direc­tion of Pasternak's yearning, the long-suppressed bias of his mind; but there is, in the novel itself, more than enough counter-weight of objective presentation. Pasternak is extremely skillful at making us aware of vast historical forces rum­bling behind the lives of his central fig­ures. The Bolshevik revolution is never pictured frontally, but a series of inci­dents, some of them no more than a page or two in length, keep the sense of catas­trophe and upheaval constantly before us—Zhivago fumbling to light an old stove during an icy Moscow winter while in the nearby streets men are shooting at each other, a callow young Menshevik "heartening" Russian troops with demo­cratic rhetoric and meeting an ungainly death as his reward, a veteran Social Revolutionary pouring bile over the Communist leaders, a partisan com­mander in Siberia fighting desperately against the White armies. And as Zhiva­go finds himself caught up by social cur­rents too strong for any man to resist, we remember once again Tolstoy's con­cern with the relationship between his­torical event and personal life.

Once Pasternak reaches the revolu­tionary period, the novel becomes a kind of spiritual biography, still rich in social references but primarily the record of a mind struggling for survival. What now matters most is the personal fate of Zhivago and his relationships with two other characters, Lara, the woman who is to be the love of his life, and Strelni­kov, a partisan leader who exemplifies all of the ruthless revolutionary will that Zhivago lacks.

Zhivago himself may be seen as rep­resentative of those Russian intellectuals who accepted the revolution but were never absorbed into the Communist apparatus. That he is both a skillful doctor and a sensitive poet strengthens one's impression that Pasternak means him to be something more than an individual figure. He speaks for those writers, art­ists and scientists who have been con­signed to a state of permanent inferiority because they do not belong to the "van­guard" party. His sufferings are their sufferings, and his gradual estrangement from the regime, an estrangement that has little to do with politics, may well be shared by at least some of them. Zhivago embodies that which, in Paster­nak's view, man is forbidden to give to the state.

Mr. Hayward reports that Pasternak has apparently referred to Turgenev's Rudin as a distant literary ancestor of Zhivago. Any such remark by a writer like Pasternak has its obvious fascination and one would like very much to know exactly what he had in mind; but my own impression, for what it may be worth, is that the differences between the two characters are more striking than the similarities. Rudin, the man of the 1840's, is a figure of shapeless enthus­iasms that fail to congeal into specific convictions; he is the classical example of the man who cannot realize in action the vaguely revolutionary ideas that fire his mind. Zhivago, by contrast, is a man rarely given to large public enthusiasms; he fails to achieve his ends not because he is inherently weak but because the conditions of life are simply too much for him. Yet, unlike Rudin, he has a genuine "gift for life," and despite the repeated collapse of his enterprises he brings a sense of purpose and exaltation to the lives of those who are closest to him. There is a key passage in his jour­nal which would probably have struck Rudin as the essence of philistinism but which takes on an entirely different cast in 20th Century Russia:

There is undoubtedly a side of Pasternak, perhaps the dominant side, which shares in these sentiments; but it is a tribute to his utter freedom from literary vanity that he remorselessly shows how Zhivago's quest for "a quiet life" leads to repeated failures and catastrophes. For Zhivago's desire for "a big bowl of cab­bage soup" indicates—to twist a sardonic phrase of Trotsky's — that he did not choose the right century in which to be born.

The novel reaches a climax of exalta­tion with a section of some twenty pages that seem to me one of the greatest pieces of imaginative prose written in our time. Zhivago and Lara, who have been living in a Siberian town during the period of War Communism, begin to sense that their arrest is imminent: not because they speak any words of sedition (Zhivago has, in fact, recently returned from a period of enforced service as doc­tor to a band of Red partisans) but simply because they ignore the slogans of the moment and choose their own path in life. They decide to run off to Varykino, an abandoned farm, where they may find a few moments of free­dom and peace. Zhivago speaks:

From this point on, the prose soars to a severe and tragic gravity; every de­tail of life takes on the tokens of sanc­tity; and while reading these pages, one feels that one is witnessing a terrible apocalypse. Begun as a portrait of Rus­sia, the novel ends as a love story told with the force and purity of the greatest Russian fiction; yet its dependence upon the sense of history remains decisive to the very last page.

Through a ruse Zhivago persuades Lara to escape, and then he returns to Moscow. He falls into shabbiness, illness and long periods of lassitude; he dies obscurely, from a heart attack on the streets of Moscow. Lara's fate is given in a fierce, laconic paragraph:

Like the best contemporary writers in the West, Pasternak rests his final hope on the idea that a good life constitutes a decisive example. People remember Zhivago. His half-brother, a mysterious power in the regime who ends as a general in the war, has always helped Zhivago in the past; now he gathers up Zhivago's poems and prints them; appa­rently he is meant to suggest a hope that there remain a few men at the top of the Russian hierarchy who are accessible to moral claims. Other old friends, meeting at a time when "the relief and freedom expected at the end of the war" had not come but when "the portents of freedom filled the air," find that "this freedom of the soul was already there, as if that very evening the future had tangibly moved into the streets below them."

So the book ends—a book of truth and courage and beauty, a work of art toward which one's final response is nothing less than a feeling of reverence.

http://www.newrepublic.com/article/116555/boris-pasternaks-birthday


И - да, с точки зрения Троцкого, Живаго (и сам Пастернак) живут не в том веке. Потому, что "троцкие" всегда уверены, что век  сей - их, а в ИХ веке Живаго и Пастернак - "не те" и "не в том" по определению.
Вот только фокус в том, что всё, на самом деле - наоборот. Живаго и Пастернак - ВСЕГДА в ТОМ веке. Какой бы он ни был по счёту. А вот Троцкий - как повезёт. С ледорубом и мировой революцией.

(Хмыкнула и пошла заливать роман в читалку).
tjorn: (кто здесь?)
Про то, КАК же они ЭТО потрясающе делают - не буду.:-) Потрясающе, да. Виртуозная техника. Английский газон. "Легко тому, кто ЗНАЕТ, КАК".:-)
И про то, что Дэвид Теннант - гениальный актёр, тоже не буду. Ибо факт - на лицо, как восход и заход Солнца.:-)

Несколько бессвязных реплик по поводу.

НОМЕРНОЛЬ.:-)
ЗОЛОТЫЕ у него ногти! :-))) До отъезда в Ирландию. Натурально золотые, все пальцы на обеих руках.

1. Мне раньше это никогда не приходило в голову, ни при прочтении пьесы, ни при просмотре "Пустой короны", а вот тут, прямо в середине 1 акта - пришло. Дело, ясен пень, в Теннанте. В том, КАК именно он играет, КАКОВ его Ричард.
Не смотря на знаменитую реплику Елизаветы "Ричард - это я", мне ЭТОТ Ричард неким ... неуловимым образом напоминает о Марии Стюарт.
2. Ричард Теннанта... Король-Королева. Не буквально, телесно, сексуально, а ментально. Он правит и ведёт себя "как женщина", повинуясь эмоциям, прихотям, "фантазиям" и "порывам". Но при этом ему не хватает пресловутой "женской хитрости", что бы "править по-женски" успешно. Сам - "весь на эмоциях", а вот эмоционально манипулировать окружающими... нет.
И в ту же степь - "заклинание" на берегу моря. О, в исполнении Теннанта то - witchcraft , вызывающий в памяти королеву Маргариту.
3. Поцелуй Омерля. (Слава Богу, никто не ржал...) Это не секс. Это одиночество. И обречённость. И внезапное мучительно-восхитительное впечатление, что ХОТЬ КТО-ТО его всё ещё искренне любит. Поцеловать и прижать к груди этого милого, славного мальчика. Просто физически ощутить хоть на миг, что ты кому-то дорог. И затем встать, выйти и сдаться в руки врага. Потому, что если не сдашься, всё равно ведь возьмут. Но в процессе этот милый добрый мальчик умрёт. Ну, да, а потом именно этот мальчик, которого ты спас, сдавшись в руки Болингброка, тебя и зарежет. Логично...
4. В 1 акте - прекрасные слова старого Гонта об Англии, втором Эдеме, "саде Божьем" на земле. В начале 2-го - слова садовника о том, что тот, кто не возделывал в срок свой сад, пожинает горькие плоды беспечности. Словно Шекспир НАПОМИНАЕТ зрителю, что, как бы не проникались мы сочувствием к Ричарду, но он - НЕ НЕВИНЕН. Главная, коренная причина его беды - ОН САМ. Дань объективности или своего рода политкорректность?.. Да кто теперь скажет, тем более, что одно другого не исключает ни коим образом.
5. Сцена отречения, конечно - ПЕСНЯ ВСЯ. Но зеркало - это просто бесподобно. Отражённый свет превращает и так изменившееся, "осветлённое" лицо в золотистый лик. А когда Ричард на миг переводит лучик на Болингброка, кажется, что это он бросает на своего смертельного врага частичку СВОЕГО света. Который, как выясняется, в нём, Ричарде, ЕСТЬ.
6. Предъявление обвинений после низложения. На редкость отвратительный момент. Жестокий и лживый. Можно низложить короля, но зачем же ТАК УНИЖАТЬ человека? Справедливо, в своём роде, утверждать, что Болингброк - "лучший" правитель, чем Ричард, но КАК ЖЕ НЕСПРАВЕДЛИВО пытаться доказывать, что Ричард - худший человек, чем его обвинители.
7. Смех Болингброка в спину Ричарду. Уничижающий, уничтожающий, "низводящий" смех. В этот момент лично мне хочется спросить ЗРИТЕЛЕЙ, смеявшихся только что при виде ползающего по сцене Ричарда:
- Ну, и ЧЬИМ вы, по вашему, смехом смеётесь над ЭТИМ?...
Да, я понимаю, Ричард постоянно играет словами и мимикой, остроумствует и иронизирует, но... но, чёрт вас всех задери, смеяться над Ричардом имеет права ТОЛЬКО РИЧАРД. И не потому, что король. Просто есть моменты, когда ТОЛЬКО САМ ЧЕЛОВЕК имеет пресловутое моральное право смеяться над собой. Другие, смеясь над ним, даже - как бы вместе с ним, его УНИЖАЮТ. Вот уж действительно, "сердца у вас нет". Юмор, может, и есть... а сердца - нет. Не уверена, что это - достаточная замена....
Честно, я НЕ ПОНИМАЮ, КАК можно ржать над Ричардом-Испуганным Ребёнком, когда он плюхается на морской песочек и сжимается в эмбрион, стискивая уже проклятую им корону?... "Ему же БОЛЬНО..."
8. Убийство. В течении всего спектакля Ричард - вопиющий анти-воин. Холёный красавец в шелках и парче - в окружении крепких "настоящих полковников" в доспехах и при мечах. И вдруг, в последние минуты, в каменном мешке, измученный, обессиленный, обречённый - он СРАЖАЕТСЯ. И КАК сражается. Не только с храбростью, но и с умением. И невольно начинаешь задумываться, а такой ли позой были его слова в начале истории о нежелании пролития крови, такой ли глупостью - замена поединка изгнанием?.. Похоже, этот человек и правда НЕ ХОТЕЛ проливать кровь. "Поиграть в войнушку", скататься в Ирландию, развеяться - да. Но вот так, по-простому, по-настоящему, "весомо-грубо-зримо" проливать кровь, ломать кости... нет. Мог. Но... не любил... "королева не любит молний"...
9. Финал прекрасен в свой логичной законченности. Трон - над гробом. Тень Ричарда - над Генрихом. Как не вспомнить мольбу его сына накануне Криспианова Дня:

На сегодня, о, на сегодня, боже, позабудь

Про грех отца - как он добыл корону!
Прах Ричарда я царственно почтил,
И больше горьких слез над ним я пролил,
Чем крови вытекло из жил его.
Пять сотен бедняков я призреваю,
Что воздевают руки дважды в день,
Моля прощения за кровь.
Построил я две часовни; грустные монахи
Там поминают Ричарда.
Готов я
И больше сделать, хоть ничтожно все,
Пока я не покаюсь сам в грехах,
Взывая о прощенье.
tjorn: (кто здесь?)
Ну, дальше все знают...



Ох, чую, порвёт меня на тысячу ма-а-аленьких медвежат...

December 2015

S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
27282930 31  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 21st, 2017 08:26 am
Powered by Dreamwidth Studios